Гризли (сборник)
Шрифт:
Глава I
В своих владениях
Молча и неподвижно, точно рыжеватый камень, Тир простоял несколько минут на одном месте и осматривал свои владения. Он не мог видеть далеко, потому что, как и все медведи гризли, имел маленькие, далеко отстоявшие друг от друга глаза и плохо видел. На пространстве трети или половины мили он мог рассмотреть только козу или горного барана, но далее этого весь мир представлял для него обширную загадку, то освещенную ярким солнцем, то погруженную в непроглядный мрак ночи, которую он постигал только с помощью слуха и обоняния. Именно обоняние и удерживало его теперь недвижимо на одном месте. Издалека, с самой долины, до его ноздрей донесся еще неведомый ему запах. Он почуял что-то такое, что было совсем необычно в этих местах и что заставило его как-то странно смутиться. Напрасно его неповоротливый ум старался объяснить себе это явление. Это вовсе не был олень, так как он уже несколько раз загрызал оленя; это не была и коза; не был и баран; это не был запах и жирного, ленивого сурка, гревшегося
Если бы Тир мог отчетливо различать предметы на пространстве мили или двух, то и тогда его глаза увидели бы гораздо меньше, чем сейчас он почуял одним только обонянием по ветру. Он стоял на краю небольшой плоскости; под ним, в восьмой части мили от него, развертывалась долина, а над ним, в таком же расстоянии, находилось то ущелье, из которого он вышел сюда только сегодня после полудня. Плоскость эта представляла собой нечто очень похожее на блюдо чуть не в целую десятину, образовавшееся неожиданно на зеленом скате горы. Оно было покрыто богатой, мягкой травой и июньскими цветами: горными фиалками, группами незабудок, дикими астрами и гиацинтами; в центре этого блюда находилось небольшое болотце, по которому Тир частенько любил прохаживаться, когда у него заболевали подошвы от голых камней. На восток, запад и на север от него развертывалась удивительная панорама канадских Скалистых гор, обласканных золотым послеполуденным июньским солнцем. Со всех сторон долины, из каждого ее уголка, из ущелий между отвесными вершинами гор, из малейшей расселины в сланцевых скалах, которые доползали почти до самой снеговой линии, до него доносился веселый весенний шум. Это была музыка бежавшей воды. Этой музыкой был насыщен весь воздух, потому что речки, ручьи и потоки, которые образовывались от таявшего снега, находившегося с вековечных времен у самых облаков, не переставали течь никогда. Кроме этой музыки, весь воздух был наполнен сладким ароматом цветов. Июнь и июль – время, которым в этих местах заканчивается весна и начинается лето, уже готовы были сменить один другого. Земля разбухала от зелени; ранние цветы превратили обращенные к солнцу скаты гор в сплошные красные, белые и пурпурные пятна, и все живое распевало по-своему на разные голоса – свиристели на скалах, маленькие пышные суслики на своих холмиках, громадный шмель, перелетавший с цветка на цветок, ястреба над долиной и орлы над самыми вершинами гор. Даже сам Тир распевал на свой лад, потому что, когда он незадолго перед этим шлепал лапами по мягкому болотцу, то какой-то странный звук вырывался у него из глубины груди. Это было не ворчание от злости или досады; это был звук, который он издавал от удовольствия. Это была его песнь.
И вдруг, по какой-то таинственной причине, в этот удивительный день внезапно произошла для него перемена. Он остановился без движения и долго внюхивался в ветер. В нем он почуял что-то незнакомое, что его не испугало, а просто обеспокоило. Он так же был чувствителен к этому, появившемуся в воздухе, новому, странному запаху, как и язык ребенка, в первый раз почувствовавшего на себе едкую каплю спирта. И вот, наконец, из его груди вырвалось глухое ворчание, походившее на отдаленный раскат грома. Он был владыкой всех этих мест, и его мозг медленно подсказал ему, что в них не должно было появляться ни малейшего запаха, которого он не мог бы понять, иначе он не был бы в них хозяином.
Он не спеша поднялся на дыбы во всю свою девятифутовую длину и, точно дрессированная собака, стал на задние лапы, а передние, испачканные в тине, сложил у себя на груди. Ведь целые десять лет он прожил в этих своих владениях и ни одного раза до него не долетало подобного запаха. Этот запах не нравился ему. Он все внюхивался в него, а запах становился все сильнее и ближе. Тир даже и не думал вовсе скрываться. Готовый ко всему и смелый, он вытянулся во весь свой рост. Он казался чудовищем по величине, и его новая июньская шуба отливала на солнце коричневым золотом. Его передние лапы были длиной почти в рост человека; три самых длинных из его пяти, острых, как ножи, когтей на каждой из лап – пяти с половиной дюймов; оставленные им на тине следы были по пятнадцати дюймов в длину. Он был жирен, гладок и могуч. Его глаза, величиною не больше ореха, отстояли один от другого на целые восемь дюймов. Два верхних клыка его, острые, как кончики кинжалов, были величиною с большой палец руки человека, а в пространстве между челюстями у него могла бы легко поместиться шея оленя. Вся его жизнь протекла вдали от человека, и потому он вовсе не был зол. Как и все медведи, он не убивал из одного только удовольствия убить. Из целого стада оленей он выхватывал только одного и доедал его до самого мозга его костей. Это был вполне мирный владыка. Он признавал и для себя самого и для всех других существ только один закон – «оставь меня в покое». Этим законом так и веяло от всей его фигуры теперь, когда он стоял на задних лапах и внюхивался в долетавший до него незнакомый запах.
Своей давящей, массивной силой, властностью и одиночеством он походил на горы, с которыми никто не мог соперничать в небесах, так же, как и с ним в долинах; с горами он был связан целым рядом веков. Он был частью их. История его расы началась и умирала среди них; он и они были во многих отношениях подобны. До самого этого дня он не смог бы припомнить, кто стал бы оспаривать в этих местах его власть и права, за исключением разве только таких же точно медведей гризли, как и он сам. С такими соперниками он встречался лицом к лицу, открыто, и часто дело доходило у них до смертного конца. Он всегда был готов сражаться при малейшем оспаривании его прав на эти места, которые он всегда считал своими. Пока он не был побежден сам, он являлся единственным властителем, судьей и деспотом по своему собственному выбору. Он был неограниченным владыкой в этих богатых долинах и зеленых лужайках и единственным повелителем над всеми окружавшими его здесь живыми существами. Он властвовал над ними прямо и открыто, без малейшей стратегии и коварства. Его не любили и боялись, но сам он ни к кому и ни к чему не испытывал ни ненависти, ни боязни. Он был честен
Когда он сидел так на задних лапах, нюхал воздух своим рыжим носом, то что-то внутри его заговорило об его далеких, терявшихся в тумане времени, поколениях. Никогда раньше он еще не ощущал в своих ноздрях подобного запаха, а между тем, почуяв его, вовсе не считал его для себя новым. Он только никак не мог освоиться с ним, не мог его определить. Но тем не менее он знал, что в нем заключалось что-то страшное и полное угроз.
Целые десять минут просидел он, точно изваяние, на задних лапах. Затем ветер переменился, запах стал становиться все менее ощутимым и, наконец, прекратился совсем. Тир немного опустил свои плоские уши. Он медленно повернул свою громадную башку так, чтобы глаза его могли видеть зеленую долину и площадку, на которой он стоял. Теперь, когда воздух по-прежнему был свеж и чист, он моментально позабыл о запахе. Он опустился на все четыре ноги и снова принялся за охоту на кротов. В ней было много забавного. Такая махина в двадцать пять пудов весом, какою был он, – и вдруг занялась охотой на крошечных кротов в какие-нибудь два вершка длиной и в несколько золотников весом. Тем не менее целый час Тир занимался этим с увлечением и был очень доволен, когда, под самый конец, ему удалось поймать единственного крота и проглотить его, как пилюлю; это было для него своего рода лакомством, его bonne-bouche, на добывание которой он тратил чуть не треть весны и лета, вечно роясь в земле. На этот раз он нашел, наконец, наиболее подходящую норку и принялся раскапывать ее лапами, как собака. Раза два в течение последнего получаса он поднимал голову, но больше уже его не беспокоил тот странный запах, который донес до него ветерок.
Глава II
Нарушители покоя
На расстоянии мили от долины Джим Лангдон осадил своего коня в том месте, где у самого входа в нее стал редеть сосновый и можжевеловый лес; он быстро сориентировался и затем, вскрикнув от удовольствия, перебросил через седло правую ногу и стал поджидать. В двух-или трехстах ярдах позади него, все еще пробираясь через заросли, Отто распекал свою вьючную упрямую кобылу Дисфану. Лангдон весело улыбался, когда до него стали доноситься громкие вопли Отто, которыми он угрожал Дисфане самыми тяжкими мучениями, какие только могут существовать на свете, начиная с немедленного распарывания живота и кончая более милосердным наказанием, а именно раздроблением ей головы на части толстой дубиной так, чтобы во все стороны разлетелся из нее мозг. Лангдон посмеивался потому, что технический словарь всех тех ужасов, которые сваливались у Отто на головы его выхоленных и откормленных вьючных лошадей, составлял одну из главных его радостей. Он знал, что если бы Дисфана была нагружена алмазами и стала прыгать и бить задними ногами, то и тогда бы громадный, добродушный Отто не пошел далее своих страшных, леденивших кровь протестов. Наконец из леса выбрались одна за другой все шесть вьючных лошадей, а позади всех выехал и сам горец. При его появлении Лангдон сошел с лошади и стал опять смотреть на долину. Жесткая, светлая борода его не скрывала на лице густого загара, происшедшего от долговременного пребывания в горах; он расстегнул ворот рубашки и обнажил потемневшую от солнца и ветра шею; у него были серо-голубые, острые, пытливые глаза, и он обозревал ими долину с радостным пылом охотника или искателя приключений. Ему было тридцать пять лет. Часть своей жизни он провел в совершенно диких местах, а другую – в описании того, что слышал и видел там. Его спутник был лет на пять моложе его, но зато дюймов на шесть выше, если только эти излишние дюймы могут считаться достоинством. Брюс же был о них совсем отрицательного мнения. «Черт бы побрал то, что я так вырос!» – часто говорил он себе.
Лангдон указал ему на долину.
– Видели вы когда-нибудь что-нибудь подобное? – обратился он к нему.
– Великолепное место! – согласился и Брюс. – Вот бы где расположиться на ночлег, Джим! В этих местах должны водиться олени и медведи. А у нас уже вышло все свежее мясо. Не найдется ли у вас спички?
У них уже вошло в обычай закуривать трубки от одной спички, когда к этому представлялся случай. И они вспомнили эту церемонию и теперь, не отрывая глаз от долины. Выпустив из своей трубки громадное облако дыма, Лангдон указал подбородком на лес, из которого они только что выехали.
– Хорошее место для привала! – сказал он. – Сухое дерево, проточная вода и за целую неделю – первый можжевельник, из которого можно будет сделать постели. Мы можем спутать наших лошадей на этом лужку. Посмотрите, какая здесь сочная трава и сколько дикой тимофеевки!
Он взглянул на часы.
– Только три часа, – сказал он. – Можно было бы еще отправиться и далее. Но, как вы думаете? Не провести ли нам здесь денек или два и не ознакомиться ли с этими местами поближе?
– Я ничего не имею против, – ответил Брюс.
С этими словами он сел, прислонившись спиной к камню и положив на колени длинный медный телескоп. Лангдон достал привезенный из Парижа бинокль. Телескоп был старый, еще со времен междоусобной войны. Севши рядом, плечо к плечу и упершись спинами в камень, они стали осматривать возвышавшиеся перед ними горы с их крутизнами и зелеными скатами. Они находились теперь в девственной стране для охотников, в «Неведомом краю», как называл ее Лангдон. Насколько оба они – и он, и Брюс – могли судить, до них не проникал сюда еще ни один белый человек. Это была страна, со всех сторон запертая колоссальными горными хребтами; чтобы перевалить через них, путники должны были какие-нибудь сто миль проделать в целых двадцать дней при невероятных усилиях. Они выехали из цивилизованных мест еще десятого мая, а теперь было уже тринадцатое июня. Глядя в бинокль, Лангдон начинал думать, что они достигли венца своих желаний, потому что проработали уже более двух месяцев, чтобы только попасть туда, куда еще не ступала человеческая нога, – и, наконец, им это удалось. Сюда не проникал еще ни один охотник, ни один исследователь. Раскрывшаяся перед ними долина сулила им золото, и это наполняло душу Лангдона тем радостным удовлетворением, которое мог понять только он один. Для Брюса же, его спутника и приятеля, с которым он совершал такое путешествие уже в пятый раз, – все горы были одинаковы; он родился среди них, прожил в них всю свою жизнь и, вероятно, среди них же и умрет.