Гром и Молния
Шрифт:
— Совсем хорошо!
— Уполномоченный? — спросила Никитична, разжигая лампу, когда Иван Лукьянович ушел. — У нас тут даже целыми комиссиями ночуют. Только окурками не разбрасывайся — еще пожару наделаешь. Уполномоченные всегда так дымят, будто у них и дел других нету… Ах, сам от себя? Ну, тогда тем более отсыпайся.
2
Проснулся Левашов от скрипа открываемой двери. На пороге, опершись на палку, стоял Иван Лукьянович.
— Извиняюсь за раннюю побудку. Известно, с петухами
Левашов торопливо вскочил, оделся, побрился. Теперь, после бритья, он выглядел лет двадцати шести, не более. Румянец во всю щеку, и в то же время у глаз, у рта ясно обозначались морщины и на висках белела седина, будто не смытая мыльная пена, засохшая после бритья.
Левашов чаевничал, а Иван Лукьянович потчевал его так, будто хозяйничал у себя дома.
Иван Лукьянович, видимо, соскучился по собеседнику. Сперва он повел речь о подкормке льна-долгунца минеральными удобрениями, затем подробно рассказал о том, как его эвакуировали после ранения с поля боя («перед самой границей, не пришлось на фашистское логово посмотреть»), затем помянул недобрым словом тракториста Жилкина за огрехи и, как бы подводя итог всему сказанному, с силой ударил ребром мощной ладони по столу:
— Что ни говори, но этот Франко досидится там у себя в Испании. Он бы нам тут попался где-нибудь в лесу! Вспомнили бы ему Голубую дивизию! Быстро бы его партизаны причесали. До первой березы и довели бы только. Как предателя! С конфискацией всего имущества…
После завтрака Левашов вышел на крыльцо и увидел на ступеньках двух мальчиков.
Белоголовый, голубоглазый, плечистый мальчик уставился на Левашова, открыв рот. Он был в домотканой рубахе, не знающей пуговиц, так что виднелись грудь и коричневый живот. Одна штанина спускалась почти до щиколотки, другая, с бахромой внизу, едва закрывала колено. Он с нетерпением ждал появления Левашова и сейчас вперил в него восхищенный взгляд.
Второй был чуть повыше ростом, худощав. Из-под пилотки торчал темный чуб. Все на нем было не по размеру: пилотка лежала на оттопыренных ушах, рукава у гимнастерки были непомерно длинны, раструбы галифе приходились ниже колен. Он смотрел на Левашова со сдержанным любопытством, к которому было примешано недоверие. «Нужно еще поглядеть, что за человек», — как бы говорили его настороженные, совсем взрослые глаза.
— Здорово, герои!
— Здравствуйте, дяденька! — торопливо ответил белоголовый.
— Ну, здорово, — не спеша и будто нехотя отозвался мальчик в пилотке.
— Кто же из вас старше?
— А мы одногодки.
— Сколько же годков приходится на двоих? Если оптом считать?
— С тридцать пятого года… — сообщил белоголовый.
— Таблицу умножения проходили? Двенадцать на два — вот и выйдет оптом, — сказал мальчик в пилотке.
Он не любил, когда с ним шутили.
— А звать вас как?
— Санькой.
— Павел Ильич, — отрекомендовался мальчик в пилотке. И тут же деловито осведомился, указав подбородком на ордена: — Тот, который с краю, Отечественной войны орден?
— Так точно.
— Какой же степени?
— Второй.
— Лучше бы первой. Первая степень старше.
— Что же теперь делать, Павел Ильич? Не заслужил больше.
— Надо было лучше стараться, — наставительно сказал Павел Ильич.
— В другой раз буду знать, — ответил Левашов серьезно. — Ты, Павел Ильич, не очень меня ругай, а лучше скажи, где у вас тут самое знаменитое место для купанья.
— Мы вам, дяденька, пойдем покажем, — вызвался Санька.
— Ради компании, так и быть, сходим, — сказал Павел Ильич. — Заодно черники наберу.
Резким движением локтей он поправил сползающие штаны и пошел вперед.
Теперь, при свете дня, Левашов увидел всю деревню из края в край.
Избы поредели и стояли, отделенные друг от друга большими пустырями. Между старыми избами поднимались вновь отстроенные; свежие бревна еще не всюду утратили свою белизну. Некоторые избы были подведены под крышу, на других усадьбах стояли срубы — повыше, пониже.
Печи сгоревших домов были разобраны, кирпич вновь пошел в дело. И только у одной закопченной печи, стоящей под открытым небом, хлопотала хозяйка. И так она привычно орудовала ухватом и переставляла горшки на загнетке, словно стряпала у себя в избе. Недалеко от печи, под конвоем обугленных яблонь, ржавел немецкий танк. Павел Ильич торопливо спустился тут же, по соседству, в подвал сгоревшего дома. Пепелище было огорожено плетнем, на котором сохли цветастое белье и глиняные горшки, насаженные на колья. Как ни в чем не бывало на пустырь вела калитка.
Павел Ильич появился такой же степенный, с краюшкой хлеба и с небольшим латунным ведерком, сделанным из снарядного стакана.
«Калибр сто пять, немецкий», — отметил про себя Левашов.
— Пашутка! — закричала вдогонку простоволосая женщина.
Ее голова показалась над землей из подвальной двери.
Павел Ильич сделал вид, что не слышит.
— Пашутка-а-а! Может, сперва поснедаешь?
— Успею. Не грудной!..
Он был явно недоволен этим «Пашуткой», прозвучавшим так некстати в присутствии приезжего…
Война напоминала о себе на каждом шагу.
Перед высокими порогами изб в качестве приступок лежали снарядные ящики. На санитарной повозке с высокими колесами, явно немецкого происхождения, провезли в кузницу плуг. Прошла баба с ведрами на коромысле — под ведра были приспособлены медные снарядные стаканы.
«Калибр сто пятьдесят два. Наши», — определил Левашов.
Впервые он шел днем по этой деревне не хоронясь, не пригибаясь, ничего не опасаясь, и счастливое ощущение безопасности овладело всем его существом.