Гром победы
Шрифт:
Алексей Григорьевич потребовал корону для своей дочери Екатерины, «яко для обручённой невесты». Да, повенчаться не успели, но обручение, обручение-то состоялось!
Сторонниками Долгоруковых оставались лишь сами Долгоруковы. В сущности, о Екатерине Алексеевне (полная тёзка первой императрицы!) вопрос не стоял вовсе. Из претендентов реальных и возможных учитывались Елизавет Петровна, Анна Иоанновна, курляндская герцогиня. О сестре её, герцогине Мекленбургской, Екатерине Ивановне, речи не было.
В сущности, по-настоящему вопрос стоял о конституции. Или о первом шаге к этой самой конституции. Решено было отдать корону Анне Иоанновне, но вместе с росписью «пунктов» и «кондиций», ограничивающих самодержавную власть.
Юная
Андрей Иванович также считал и рассчитывал. Выходило, что Анна — лучше Елизаветы. Анна казалась попроще, не такая бешеная, как Лизета... Анна, Анна... Имя напоминало. О том, что могло бы быть. Андрей Иванович был более наклонен к сантиментам, нежели его врагиня Лизета. Но что было зря себя растравлять! Не суждено, значит, не суждено.
В «кондиции» и «пункты» «верховников» он не очень-то верил. Вовсе ему не казалось, будто они дозрели до парламентов и конституций. Кажется, из их «пунктов» и «кондиций» проистекла бы одна боярская распущенность. Как там оно было, когда первый русский царь Иван Васильевич забирал своих бояр в ежовые рукавицы? Но, кажется, им всего лишь захотелось прочь из этих самодержавных колючих рукавиц? И что? Поделить Российскую империю снова на княжества, на вотчины? Для кого же он Балтику выторговывал в Ништадте? Для кого великий Пётр строил Санкт-Петербург?.. Нет, нет, с этими «пунктами» и «кондициями» надобно что-то придумать. Он-то надумает!..
Совсем машинально Андрей Иванович, выстраивая свои риторические вопросы, произносил: «Для кого?» Но с таким же успехом (успехом, да?) он мог бы произносить: «Для чего?» Потому что чем далее и вроде бы плодотворнее простиралась его деятельность, тем менее она затрагивала благо отдельно взятого человека. Конечно, Андрей Иванович и самого себя, и жену Марфу Ивановну, и сыновей Федю, Ваню и Андрюшу не пожалел бы, положил бы на алтарь отечества. Но он хотя бы, кроме чинов и денег, получал моральное удовлетворение, творя своим умом великую державу. Однако все прочие, остальные, простого и непростого звания Андрей Иванычи и ихние Марфы Ивановны жили как бы в огромном и навеки недостроенном доме, где может на голову свалиться косо положенная и незакреплённая балка, могут заставить собрать по-быстрому свои пожитки и быстро-быстро перетащиться вон в ту дальнюю каморку под крышей; и всем внушают непрерывно, что они-то сами и строят это строение, и потому все бегают с тачками и вёдрами и воруют малярные кисти; а ходят слухи, будто где-то, в дальнем крыле отделаны прекрасные комнаты для тех, кто ведает работами (если кто-то вообще ими ведает!). Но, возможно, это так и нужно, и в этом, возможно, имеются свои возможности для гордости. Андрей Иванович трудился что есть мочи. И что надобно делать с этими «пунктами» и «кондициями», он надумал. И, надумав, обратился попросту к Марфе Ивановне (а перед этим его парили в бане и чем-то окуривали, чтобы зараза не передалась на домочадцев). И вот обратился к Марфе Ивановне:
— Ты бы, Марфинька, собрала своих. Давно не говорили по-семейному, попросту.
— Отдохни, Андрей Иванович, отдохни, милый! — сказала Марфа Ивановна ласково и немного возбуждённо. И велела заложить карету, чтобы всех приглашаемых пригласить самолично.
И Андрей Иванович, укладываясь в спальне под стёганое хорошее одеяло и чувствуя, что он и вправду устал, тихонько думал о том, что Марфа Ивановна, конечно, лучшая в мире жена, но у неё один недостаток: она не только всё понимает с полуслова, она ещё и вид оказывает, что да, да, да, всё, всё поняла...
«Ох, Марфа Ивановна, Марфа Ивановна! Ведь я же сказал: собраться попросту, по-семейному. А ты кинулась, будто важное государственное дело исполнять. И ведь права! Дело именно важное и государственное. Но зачем, чтобы все и сразу это видели, зачем?..»
Он вздремнул немного. Затем проснулся и лежал с закрытыми глазами.
Сейчас депутаты, избранные Верховным советом, везут в Митаву, в курляндскую резиденцию Анны Иоанновны акт избрания её на всероссийский престол, и все эти ограничительные пункты везут. Ну, она, конечно, всё подпишет. И что с того? Сама подписала, сама и... Но не забегает ли он вперёд? И самое важное — не совершает ли он сейчас очередную ошибку? Жизнь его складывалась неплохо, даже и хорошо, но он всё равно полагал, что совершил немало ошибок и что всё могло пойти ещё лучше, чем шло и чем до сих пор идёт. А впрочем, что такое жизнь человеческая? Одна большая-большая ошибка...
Андрей Иванович, не раскрывая глаз, поворотился с удовольствием на бок, отвлёкся от философии и самокритики и невольно начал вспоминать...
Вспоминался огромный деревянный дом царицы Прасковьи Фёдоровны, вдовы царя Ивана Алексеевича, смирного русобородого мужичка, который сам отказался являться на всевозможные государственные мероприятия вместе с братом Петром.
— Да зачем оно? — говаривал смирно. — Разве я решаю что? Пусть уж Пётр один...
И было непонятно, почему он отступается; что это: смирение паче гордости или просто смирение? Но никто особо над этим и не размышлял, не до того было. А он и умер неприметно, оставив вдову и троих маленьких дочерей.
Говорили, он здоровьем был слаб. Но старший брат Андрея Ивановича, Иоганн-Дитрих Остерман, видывал Ивана Алексеевича.
— Он был очень болен? — однажды спросил молодой Хайнрих.
И начал получать кое-какие уроки дипломатии.
— Когда? — ответил вопросом брат. — Когда был очень болен? Перед смертью? О да!
И тогда Хайнрих понял, что здоровье Ивана Алексеевича было «не перед смертью» самым обычным, заурядным человеческим здоровьем. Но уже не стал задавать лишних вопросов...
И вот сейчас думал:
«А странно! Отчего никто не полагает, что Иван Алексеевич умер не своей смертью? Да, да, он нисколько не мешал брату, не вмешивался в дела правления. Но... Его слабое здоровье не помешало ему зачать трёх здоровенных девчонок... И если бы далее последовал сын...»
Но нет, заподозрить великого Петра было невозможно. Это был не такой человек. И, кажется, сегодня в России не имело особого значения — сын или дочь... Но почему, почему все так умирают — маленький сын великого государя, и внук, и внучка, и Анна Петровна, старшая дочь... Ах, Анна, Анна!.. Умирают и тем самым производят беспорядок и заставляют Андрея Ивановича тратить силы ума...
Но вот огромный деревянный дом вдовствующей Прасковьи Фёдоровны. Кажется Хайнриху таким большим, но внутри поделён, будто нарочно, на бесчисленные клетушки с низкими потолками и узкими оконцами, душные такие клетушки. Но Хайнрих ещё этого не знает. Брат его старший, Дитрих, представляет его царице-вдове. Хайнрих ещё совсем не говорит по-русски, а Дитрих говорит очень плохо, коверкая слова и странно выговаривая звуки чужого языка...
До того Андрей Иванович видал русских женщин только на базаре. И это не были царицы. А эта, некрасивая, толстая, в длинном платье, похожем на рубаху, царица. И лицо у неё, будто белой штукатуркой покрыто с наведёнными розовыми кругами. Это белила и румяна. А глазки маленькие-маленькие, как у змеи гадюки. С большим трудом удаётся Прасковье Фёдоровне понять, что учитель её дочерей представляет ей своего меньшого брата, который не учитель и которого зовут Хайнрих-Иоганн. И вдруг царица обращает маленькие глазки на Хайнриха и произносит: