Гром победы
Шрифт:
И она так и жила — с удовольствием, с наслаждением искренним. Утром, в дезабилье, садилась у нахтиша и надевала шутейно на свои пышные власы Алёшкину гвардейскую треуголку. Груди наружу вываливались из распашного ночного платья — солдатка! Но — императрица! И желалось гвардейцу вскинуть эту пышную царственную красавицу на руки, на свои здоровые солдатские руки, и — взнести на трон. Такая должна быть на троне.
И знала, как* — уважать их. Но и тут не притворялась, жила с удовольствием. Каждый гвардеец мог свободно взойти на крыльцо её деревянного на каменном фундаменте слободского дома с именинным
Сидела в спальне — гродетуровый шлафрок алой тафтой опушён — укладку разбирала. Вдвоём с верной Маврой разглядывали, перебирали... Он вошёл, не постучавшись, — кафтан мундирный зелёный. Руку за спину завёл... Вскрикнула шутливо, притворно, запахнулась... Догадливая Маврушка — тотчас за дверь...
Цесаревна нахмурилась.
— Пошто явился? Уйди!
Смутился, но — руку из-за спины — и протянул ей яблоко.
Нахмурилась пуще, непритворно, ударила его по руке. Яблоко крепкое тюкнулось на иол.
— Да за что же, Лизета? Порадовать хотел тебя...
— Забыл, что яблок не терплю? Так и несёт от тебя яблочным духом! Прочь!
— Да я не знал. Ты не говорила мне.
Посмотрела испытующе.
— Не врёшь?
— Крест святой!
— Прощаю, только вперёд помни!
Он наклонился, поднял яблоко и кинул в окошко. Она засмеялась — с такою покорностью склонялась эта сильная фигура за маленьким яблоком...
А яблок она не любила по самой простой причине: всё яблок хотелось, когда затяжелела. А после — невзлюбила яблоки. Почему — не задумывалась, а невзлюбила, и всё!..
Посмеялась и велела ему сесть к ней близко. Он сел и загляделся на разложенные наряды... Шлафрок голубой камчатный, шлафрок байбарековый с белой опушкой, шубка жёлтая тафтяная на беличьем меху — пуговки серебряные, шубка камчатная вишнёвая на заячьем меху, корсеты, фонтажи, чепцы, косыночки, платки, шитые серебром, платки шёлковые, платки, кружевом отделанные, рукавички жёлтые лайковые, шапочка соболья — верх пунцового бархата, соболя шейные:..
— Что? Много всего? Как тебе видится-кажется? — спросила жёстко.
Попытался угадать, какой ответ будет ей по нраву. Наряды были хороши, и он подумал, что будет хорошо, если он похвалит. Хотел успокоить её. Видел, что его эта неловкость с яблоком переменила её настроение. Но ведь она ему прежде о яблоках и вправду не говорила...
— Да, — отвечал, — много. И всё хорошее, к лицу и по тебе.
Но она не успокоилась, не повеселела.
— По мне, говоришь? Эта нищета записная по мне? Таково ли должно быть — моё? Меншиков сколько покрал из матушкиных сундуков! А сколько у Наташки-покойницы всего, что от матушки моей осталось! Катьке Долгоруковой пойдёт!..
— Не пойдёт им впрок чужое, — сказал тихо.
Если бы он стал возмущаться и поддерживать её громко и размахивая руками, это могло бы показаться ей притворным, но тихий его голос воздействовал.
— Не гляди на эти тряпки, — ласково повернула его лицо к себе.
— Сама знаешь, я за твоё право готов на всё! — с горячностью, но всё так же тихо.
— Молчи покамест, не время ещё. Ох, как оно важно, Алёша, время своё вовремя почуять! Молчи, я тебе ничего не говорила, молчи!
— Да наши, гвардейские, горой за тебя!
— Верю. Но о моих словах тебе молчи. Сам знаешь: кто не в свой черёд сунется — безголовым повалится! А в свой черёд... — Она позволила себе унестись в мечтаниях, разнеживаясь его близостью. — Как жить ещё будем, Алёша! Сервизы сыщу матушкины — батюшка дарил ей серебряные — крышки на блюдах презамысловатые, знаешь ли, наподобие кабаньей головы, кочна капустного, а то наподобие окорока, и до того искусно... В Петергофе затеи заведу! Батюшка дворец свой именовал Монплезиром. Да я тебе скажу: видывала я дома с убранством побогаче. Нет, я особливый Монплезир построю, малый изящный домик, там пиры заведу — вечернее кушанье. Я, знаешь ведь, посты строго соблюдаю, но — хитра! Стоит только дождаться первого часа следующего, непостного уже дня, и ужин возможно сервировать скоромный. В постные дни, в среду и в пяток, у меня вечерний стол поздний будет, после полуночи, зато как пировать будем!..
Он почти млел, сомлевал почти от её голоса, от её простых зримых мечтаний, от этого её «будем»!..
В слободском житье порядки были самые немудрёные у Елизавет Петровны. Девки и лакеи возились в передней, играли в носки и в тычки, пробегали бегом через цесаревнины покои. А ей хоть бы что! Знай хохочет. А хлопнет по затылку кого, так оно и надобно! Они и сами понимают, что цесаревна милостива не в меру, что их бы похлеще! Ну и тоже смеются...
Она выходила к девкам в хоровод не только потому, что так было нужно для её пользы, для её выгоды, но и потому, что ей сделалось занятно, интересно. Хоровод был важное дело. Девки собирались нарядные, в кокошниках — околыши пёстрые, в душегреях. За руки ходили торжественно, чинно...
Цвели, цвели цветики Лазорливые, Укрывали горушки Все каменнаи. Широкой долинушки Не укрыли. В широкой долинушке Дорожка лежит...И матушка ведь любила гудошниц и песенниц. И бабок и прабабок веселили, должно быть, в теремном житье девичьими песнями и хороводами...
Она почти входила в эту роль, почти верила, что и она на самом деле — девка-сирота, без отца-матери — некому на ум наставить, но в хороводе ведь не хуже отецких дочерей поёт голосисто... Ей далось сочинять не только стихи, русские стихи о любви, но и песни для пения, песни девические хороводные...
Во селе, селе Покровском, Середь улицы большой, Расплясались, разыгрались Красны девки меж собой...