Гроза двенадцатого года (сборник)
Шрифт:
Кронштадта до Ревеля, и даже не помогая шведской флотилии, действовавшей против нас со стороны Финляндии. Англичане довольствовались тем, что заперли наш военный Ревельский порт, куда укрылись главнейшие наши корабли, будучи не в состоянии бороться с чрезмерным превосходством английского флота, которым командовал адмирал Сомарец.
В течение этого же 1809 года, кроме тех войн на оконечностях государства, мы должны были помогать Наполеону в его войне с Австрией. Еще веспою оттуда нарочно приезжал князь Шварценберг хлопотать если не о содействии, то, но крайней мере, о невмешательстве России. Славный своим происхождением, благородством характера и блестящим умением вести беседу, он был отлично принят государем и двором и встретил в обществе самое радушное гостеприимство, чем именно хотел уколоть Колен-кура. Александр Павлович из высших соображений считал необходимым сохранять добрые отношения к Наполеону: 30-тысячный корпус под начальством князя Сергея Федоровича Голицына, занял Галицию, но не имел случая драться с австрийцами. Только русские войска вместе с французскими
Тогдашние наши войны не возбуждали народного сочувствия ни в столице, ни внутри государства, кроме разве войны против турок, этих извечных наших неприятелей. О воЙЕ1е с англичанами мало кто и думал, в чем я имел случай удостовериться в кратковременную мою поездку в Ревель к родным, летом 1809 года. С берега виден был английский флот, и это не мешало Равелю веселиться по случаю Ивановской ярмарки, на которую съехалось местное дворянство. Ярмарка сопровождалась танцевальными собраниями и спектаклями, в полной беззаботности. И это было вроде негласного перемирия. Правда, английские моряки не выходили на берег, но посылали в окрестности за водою и свежими припасами и передавали начальникам наших береговых укреплений английские и немецкие газеты с известиями о том, что происходило в Австрии.
В дипломатическую канцелярию стекались важнейшие политические дела, и служба в ней была для меня наилучшею школою: я мог следить за общим ходом наших внешних сношении, которые все сосредоточивались в руках государственного канцлера. Я трудился с удвоенным усердием, и вскоре досталась мне честь самому составлять депеши и ноты (конечно, менее важные), а не переписывать только чужую работу.
1810 год прошел для России без особенно важных внешних событий, за исключением разве блестящих, но непрочных успехов молодого героя графа Каменского в Турции{62}. В европейских делах наше влияние подавлялось преобладающею силою Наполеона. Все эти государи-выскочки, посаженные им на престолы, его братья Иосиф в Испании, Людовик в Голландии, Иероним в Вестфалии, его зять Мюрат в Неаполе, сестра Элиза в Тоскане, были официально признаны Тильзитским договором, они имели дипломатических представителей в Петербурге{63} и при себе русских министров, с обычным взаимным обменом орденов и лент. Наполеонова свадьба с Марией-Луизой{64}, которая сопровождалась великими празднествами в Париже в июле 1810 года, вызвала соответственные празднества в Петербурге и Петергофе.
Личная и политическая дружба между обоими наиболее могущественными монархами Европы, по-видимому, продолжалась.{65} Внутри России шла действительная работа по преобразованию управления и финансов, производились негласные, но усиленные военные приготовления под искусным руководством Барклая-де-Толли, который в начале этого года сделался военным министром на место графа Аракчеева{66}.
Это был год знаменитой кометы. В простонародном мнении ее появление считается предвестием великих событий, счастливых или злополучных. Начало и развязка достопамятной войны 1812 года были полнейшим оправданием этой приметы в обоих смыслах, и не только для России, но и для всей Европы, положение которых как будто каким волшебством совершенно изменилось. Россия, кроме кометы, озарялась в 1811 году зловещим пламенем частых и опустошительных пожаров по разным губерниям. В Туле, между прочим, совершенно сгорел большой оружейный завод. Распространившаяся повсюду тревожная опасли-вость как бы готовила умы к великим испытаниям следующего года. Я очень хорошо помню тогдашнее настроение в Петербурге, где люди, знакомые с ходом политических дел, имели еще более поводов, нежели простонародье, дрожать за ближайшую будущность.
А между тем, как нарочно, год кометы был одним из самых урожайных относительно всех плодов земных, как у нас, так и во всей Европе. В странах, где растет виноград, 1811 год славен «вином кометы». Долго стояла великолепная летняя погода, даже в Петербурге. С лишком два месяца ярко горела комета, видимая даже невооруженным взглядом. По вечерам на набережных и бульварах толпы любовались ее долгим хвостом и ярким блеском на голубом и светлом, как среди бела дня, небе.
По службе моей в министерской канцелярии я имел возможность видеть, как в переписке между парижским и петербургским кабинетами, при наружной вежливости, усиливалась неискренность, сдержанность и скрытая горечь. Новый посол Лористон{67}, явившийся в конце этого года на место Коленкура, был, по-видимому, откровенный и честный генерал, но он не имел дипломатического дарования своего предшественника и не пользовался особенною благосклонностью и личным доверием императора Александра, хотя вскоре сумел приобрести расположение и уважение петербургского общества. Часто бывая у канцлера, всякий раз обедая у него во время моего дежурства (что почиталось милостью, так как, помимо парадных обедов, он редко приглашал к своему столу), я мог замечать его озабоченность и недовольство. Он порицал открыто направление, которое принимали политические дела, и остуда между императорами Александром и Наполеоном, грозившая уничтожением союза, коего он заявлял себя приверженцем, внушала ему тревожные опасения. К чести его надо заметить, что он поступал искренне и последовательно, хотя и вопреки тогдашнему общему настроению. По его понятиям, один Наполеон был в состоянии сдержать и подавить революцпонные движения в Европе, и в 1813 году, когда Наполеон пал, граф Румянцев{68} предсказывал возобновление революционных смут, что и оправдалось еще при его жизни в Италии и в Испании в 1820 и 1821 годах. В 1811 году он, конечно, понимал, что с переменою политической системы ослабевало его собственное, до тех пор весьма гпльноо значение при государе и дворе, где у пего было множество завистников и противников. Единственное значительное лицо, с кем канцлер не прерывал добрых отношений, был знаменитый граф Аракчеев, который уступил военное министерство Барклаю-де-Толли, но, оставаясь председателем военного департамента в Государственном совете, пользовался, однако, личным доверием государя и имел большой вес во внутренних государственных делах. Надо сказать однако правду: оба эти лица, графы Румянцев и Аракчеев, были ненавистны тогдашнему петербургскому обществу. Ненависть ко второму из них возрастала и не прекращалась до самой его кончины, что касается графа Румянцева, то, удалившись от дел после 1812 года, он посвятил остаток дней своих и своего великого богатства и а покровительство наукам и всякого рода ученым предприятиям и снискал себе в отечественных летописях не менее почетную и наслуженную славу, как и отец его на военном поприще.
В исходе марта, еще санным путем, возвращаясь в Петербург, я беспрестанно встречал по дороге прекрасную императорскую гвардию. В довольно сильную еще стужу, по сугробам, направлялась в Виленскую губернию гвардейские отряды на соединение с главною нашей армией, которая должна была первая противостоять вторжению страшных неприятельских сил, ужо собранных Наполеоном в Польше, Пруссии и разных частях Германии, вполне ему подчиненной. Передвижение войск с нашей стороны было только мерой предупредительною, которая предписывалась явною опасностью. Война еще не была объявлена, послы еще не покидали Парижа и Петербурга; велись очень длительные, по-видимому, переговоры для предупреждения неисчислимого в своих последствиях взрыва.
По возвращении моем в Петербург я узнал о ссылке Сперанского{69}. Она всех поразила и всех занимала даже посреди политических и военных забот: до такой степени кроткое досоле и отеческое правление имлератора Александра отучило нас от деспотических приемов его предшественника. Сперанский подвергся опале и высылке немедленно по выходе из кабинета государя, с которым в тот вечер работал. Причина осталась неразгаданной не только для публики, но и для людей, занимавших самые высшие должности. Если верить рассказам, дошедшим до меня гораздо позже, Сперанский в тот вечер уже мог заметить, что государь обращается с ним не по-прежнему; он вышел из царского кабинета взволнованный и смущенный. Иностранные писатели напрасно утверждают, что причиною опалы Сперанского был отчасти граф Румянцев. Он узнал о ней в одно время со всеми и даже косвенно был некоторое время встревожен ею, так как на другой день арестовали одного из его подчиненных, значительного чиновника в министерстве иностранных дел, статского советника Бека, которого заподозрили сообщником Сперанского и через которого тот будто вел тайную переписку с Наполеоном. В городе толковали, что министр полиции Балашов{70} открыл эту переписку.
Эти столичные толка и ни на чем не основанные предположения в тогдашнее время не могли быть продолжительны и скоро уступили место заботам и опасениям более существенным и настоятельным, ввиду несомнительных признаков страшной и близкой войны. Войск в Петербурге ночти не было; оставалось лишь несколько запасных батальонов, к которым позднее прибавились новобранцы из ополчения. Многочисленная гвардия ушла к границам Пруссии, Австрии, Польши и даже Турции, где генерал Кутузов уже заставил великого визиря просить перемирия и начал мирные переговоры, как вдруг, ко всеобщему изумлению, на место его послан адмирал Чичагов, бывший морским министром.
В начале апреля сам государь отправился в Вильну, в главную квартиру первой армии, находившейся под начальством военного министра Барклая-де-Толли. С государем поехал не только весь его военный штаб, но и главные министры, канцлер граф Румянцев с дипломатическою канцелярией, министр полиции Балашов, старый адмирал Шишков{71}, заместивший Сперанского в должности государственного секретаря, граф Аракчеев, без особой доверенности, но в качестве близкого человека, и еще много второстепенных лиц, как, например, недавно перешедший к нам из прусской службы генерал Фуль, слывший за отличного тактика, но не оправдавший на деле своей славы, и маркиз Паулуч-чи, итальянец, отличившийся на Кавказе и потом долгое время бывший генерал-губернатором в Риге.
Наступали, очевидно, великие события, в которых политическое искусство должно было иметь существенное применение, и я, разумеется, горел желанием попасть в число людей, которых брал с собой в Вильну мой начальник. Но канцлер взял с собой только четырех начальников отделений, статских советников Шулепова, Жерве, Юдина и Крейдемана, а из редакторов только тех, которые были старше и опытнее меня по службе. Граф А. Н. Салтыков, мой всегдашний покровитель, в последний раз тогда принявший, за отъездом канцлера, управление министерством, пожелал утешить меня в этой неудаче и назначил дипломатическим чиновником к главнокомандующему второй армией князю Багратиону.