Гроза на Шпрее
Шрифт:
Григорий задрожал от радости. Вот и все. Дожил, дождался… Только что услышанное им означало: второй день недели, вторник, в восемь часов вечера. О месте, где произойдет авария, они с полковником договорились заранее.
Сегодня воскресенье. Итак, остался один день — понедельник. Завтра он устроит свои дела, сочинит несколько писем родственникам, которые живут в американском секторе и просят разыскать свои семьи. Письма будут трогательные. Руководитель отдела должен лично поговорить с этими людьми, поэтому выехать можно будет раньше. Только бы не позвонил Нунке. Ведь он может заподозрить, что Григорий рассказал Берте о Лютце, тогда возникнут неприятности. Надо поберечь Мишку Домантовича, исчезнуть так чисто, чтобы на него не пала даже
Провал с диверсией по отравлению скота также запишут на счет Нунке. И он будет молчать.
Григорий подходит к столу, берет лист бумаги и, улыбаясь, что-то пишет.
Китайский мандаринчик
Тишина. Жуткая тишина опустевшей квартиры.
Раньше Нунке этого не замечал. Возвращаясь поздно вечером домой, он мертвецом падал в постель, порой даже в рубашке и носках. А утром, наскоро проглотив завтрак, приготовленный старой служанкой, даже не ощущая его вкуса, думал о множестве срочных дел, отложенных на сегодня. Что ж, не та уже работоспособность, сказываются годы. Особенно остро он чувствовал их после тяжелого гриппа. Организм был бессилен сопротивляться болезни, и она постепенно добивала его.
Вздохнув, Нунке зажигает сигарету и сразу же бросает ее в пепельницу. Ложится на диван, протягивает руку к журнальному столику, берет письмо.
«Берта!» При воспоминании о ней Нунке охватывает ужас. Перед отъездом она обо всем догадалась. Он вспоминает торопливые сборы, холодное прощание. Берта уже никогда не вернется.
Рука сжимает листок. Строки, как огненные молнии, пронизывают все его существо.
— Никогда, — вслух повторяет Нунке, и вдруг это слово наполняется реальным, ощутимым содержанием, обдает сердце ледяным холодом. Его трясет лихорадка.
Нунке вскакивает, глаза его расширены от ужаса.
— Надо что-то делать! Надо вернуть их, разыскать… Вернуть, вернуть! — бессмысленно восклицает он.
А в голове тревожно пульсирует мысль — нет, уже не вернешь. Берта обо всем догадалась. Могла в отчаянии и Гансу рассказать. Даже если вернуть их силой, ничего хорошего не получится.
Какими глазами станут смотреть на него Берта и Ганс? При воспоминании о сыне его охватывает печаль — для Нунке это новое, доселе неведомое чувство. Кажется, будто на него наваливаются, придавливают огромные каменные глыбы. Он с грустью осматривает комнату, глаза быстро перебегают с картины Риделя на старинные часы в позолоченном корпусе, вывезенные из Польши, ощупывают старинную мебель… Все это он собирал для них, для своей семьи. Хотел создать уют, счастливую жизнь, а теперь…
Трудно даже представить, что в письме — правда. Может, Берта просто хотела отомстить ему, излить свою горечь, боль и обиду? Такое иногда бывает, когда хочется выместить злобу на близком человеке.
Нунке мечется по комнате, словно зверь в клетке. Впервые он настолько растерян, что не знает, как быть. Задел стол, и теперь оттуда ему кивает китайский мандаринчик, подаренный Шульцем в день рождения. Кивает, словно утверждая правдивость изложенного в письме. Будто молчаливым согласием поддерживает Берту и детей. Нунке отводит глаза от мандаринчика, взгляд его упирается в потускневшие рамы: по одну сторону портрет отца, по другую — матери.
«Как странно тогда одевались», — неожиданно думает Нунке, вглядываясь в пожелтевшие фотографии. И вдруг ему вспомнились годы детства. Он инстинктивно ищет утешения у матери. Ее ласковая прохладная ладонь ложится ему на разгоряченный лоб… Шелковистые волосы щекочут щеку, когда мать склоняется над ним… Странная привычка — задумавшись, мять мочку уха… Где-то совсем недавно он видел этот знакомый с детства жест, только где, когда?.. Да ведь этот жест унаследовал от бабушки Ганс. Запрограммированный в генах, он возродился в его сыне. А может, Ганс не только это унаследовал от бабушки? Ведь она тоже становилась упрямой, когда ее задевали за живое. Все фон Кронне были воинами и завоевателями, голос крови не может не проснуться в Гансе. Ведь ради таких, как он, и был устранен Лютц.
Мать Ганса не была урожденной фон Кронне, в ее семье нет потомственных военных, и сама она, ласковая, нежная, пыталась научить сына доброте… Неужели ее гены оказались у Ганса сильнее, чем гены фон Кронне, и Лютц сумел сыграть на этом?
Голова трещит, тело словно заковано в ледяной панцирь. Не в состоянии больше терпеть одиночество, Нунке подходит к телефону. Надо срочно позвонить Фреду. Ведь он вчера вернулся из Гамбурга и, возможно, заходил к родителям Берты.
И вдруг ужасное подозрение обожгло Нунке: а что, если Фред, единственный из оставшихся в живых, кто знал правду о Лютце, рассказал об этом Берте? Надо было только намекнуть ей — и она бы обо всем догадалась. Нет, этого не может быть. Фред теперь единственный близкий ему человек, которому он доверяет больше, чем другим, на которого может положиться.
Нунке набирает номер, слышны длинные, долгие гудки, никто не отвечает. Нунке нажимает на рычаг, набирает другой номер.
Из трубки раздается женский голос.
— Сегодня на рассвете он уехал по делам в восточный сектор.
— Когда вернется?
— Точно не знаю, возможно, завтра после двух.
Нунке опустился на диван и долго лежал неподвижно.
Как сквозь слой ваты, к нему доносились голоса детей, которые всегда замолкали при его появлении. Он вызывал у них страх… ласкал ли он их когда-нибудь? Когда умерла старшая дочь, он не смог даже приехать на похороны и, конечно, понимал, что Берта никогда не простит ему этого… Но Берта и дети всегда были очень одиноки. Он был все время в разъездах, писал им нечасто. Жена не написала ему даже записки из Гамбурга, не поблагодарила за подарки, — передала через Фреда сухую фразу: «Деньги еще есть, присылать не надо». Эта фраза как бы вместила в себя всю их совместную жизнь. Что еще, кроме денег, он давал своей семье?..
Слышно, как хлопнула дверь. Зельма приплелась в его кабинет.
— Вам нужно поесть, я приготовила обед. Принести сюда или накрыть в столовой?
— Я не хочу есть.
Зельма была глуховата и, не разобрав слов, не уходила.
— Может, заварить липового цвета, как это делала ваша матушка, когда вы болели?
Опять вспоминает о матери. Что за чертовщина?
— Нет, нет, Зельма. Мне ничего не надо, — почти закричал Нунке.
Двери, тихонечко скрипнув, закрылись. Липовый чай — снова напоминание о матери… А Шульц говорил, что у Баумана были плохие отношения с матерью, и та даже угрожала, что божья десница накажет его за все. Господи! Почему вдруг вспомнилась эта нелепая фраза? Какие-то глупости лезут в голову. Надо взять себя в руки и решить, что делать дальше.
Побег Воронова, провал школы, отъезд в восточный сектор Берты с детьми. Все это невыносимо. Полный крах его карьеры, да и всей жизни. У него больше ничего не осталось. Нет, фон Кронне не может допустить такого позора.
Как хочется еще раз взглянуть на детей, на Берту, но фотографии в комнате жены, а заходить туда страшно, да и, пожалуй, она забрала альбом с собой.
Нунке подходит к столу, выдвигает нижний ящик, на минуту задумывается, глядя на сталь пистолета. Затем, решившись, достает блокнот, вырывает лист и размашисто пишет: «Дорогая Берта и дети. Я понимаю, что не могу вернуть вас. Все, что я делал, было бессмысленным. Вам нужно совсем другое. Писать нет сил. Прощайте, я по-своему любил вас».