Гроза
Шрифт:
— Что же ты на меня не смотришь, — не унимался калека, ну-ка живо взгляни на меня! Кому говорю! Да смотри веселее. Что сказали твой отец и мать: «Вверяем нашу дочь вам, а вас — богу». То-то вот и оно. А отцу разве можно прекословить? Наверное, ты помнишь и, слова бабушки Тути, которая за руку привела тебя ко мне. Что говорила бабушка Тути? Ну-ка вспомни… А она говорила вот что: «Как хорошо для бедняжки Турсунташ, что на свете оказались вы, хозяин. Вон какая она красивая, соблазнительная девочка. Сводники эмира рыскают по всем кишлакам. Если они проведают о существовании Турсунташ, не миновать ей эмира. Пропадет девочка
ОБЯЗАННОСТИ ХАТАМА
Тоска и печаль наполняли сердце Хатама, но у него не было другого выхода, кроме как безмолвно носить их в себе.
В доме, куда он приходил для исполнения своих тягостных обязанностей, был один только свет, но зато это был свет души, свет звезды, свет, искупающий всю остальную тьму его жизни.
Когда ему удавалось хоть мельком увидеть опять ту девушку, которую увидел он в первый день своего прихода сюда, забывалась вся грусть, небо опять становилось синим, а солнышко красным. Но девушка мелькала где-нибудь вдали и тотчас пропадала из глаз. Дом Додхудая поглощал ее и ревниво прятал в своих недрах. После этих редких и коротких мгновений Хатамбек чувствовал себя словно пробудившимся от сладкого сна.
И вот снова наступила пятница. Надо опять нести Додхудая на закорках в мечеть, а потом и обратно.
По пути в дом Додхудая Хатам вспомнил свои минувшие дни. В детскую пору, в сиротстве усыновил его один зажиточный человек. У этого человека был единственный ребенок — девочка по имени Хумор. Она была очень избалованной, и Хатаму всегда приходилось носить ее на закорках. Но ему никогда не надоедало это занятие. Носить этого невинного, легкого, как перышко, ребенка доставляло ему удовольствие. Тогда ему было около шести лет. Целыми днями он играл вместе с Хумор и вовсе забывал о своем сиротстве… А теперь… Теперь он носит на закорках тяжеленного Додхудая… по облику человека, но неподвижного, с безжизненными ногами и руками. Додхудай не может сам ни встать, ни сесть… Ни дать, ни взять — мешок соли…
Хатам шел по дороге и думал обо всем этом. Во дворе Додхудая он встретил Ходжу-цирюльника. Тот, оказывается, уже обрил голову Додхудаю, подстриг ножницами его бороду и усы и теперь заворачивал в тряпицу бритву, оселок и другие принадлежности. Хатам постучался в дверь, вошел и поздоровался.
Додхудай по своему обыкновению полулежал в постели, опершись плечом на несколько положенных друг на дружку подушек и обратив взгляд к потолку.
— Кто это, не Хатамбек ли? Ваалейкум ассалом, заходи же, мой милый, заходи.
— Как вы себя чувствуете, дядя? — спросил Хатам, здороваясь с Додхудаем.
— Слава богу, слава богу. Добро пожаловать, сынок.
— Поздравь дядю, — радостно сообщил Ходжа-цирюльник, — у него значительно оживились пальцы и стали шевелиться еще больше. Поздоровайся с ним за руку!
Хатам присел на пятки около Додхудая и взялся за его парализованную руку, одновременно он вознес молитву аллаху: «Дай вам бог совсем выздороветь».
— Хатам, сынок, ты положи-ка руки хозяина ему на грудь, посмотри, как он будет шевелить пальцами.
Хатам сложил тяжелые бесчувственные руки паралитика у него на груди, и Додхудай пошевелил пальцами и обрадованно рассмеялся как ребенок.
— Еще неделю назад ваши пальцы шевелились гораздо меньше. Бог даст, скоро вы будете щепотку плова доносить до рта хоть правой, хоть левой рукой.
— Да что там плов! — радовался и Ходжа. — Что там поднести плов ко рту или даже пиалушку с чаем. Бог даст, увидим, как хозяин своими ногами дойдет до самой мечети!
— Дай бог, дай бог, — говорил и Додхудай, все еще шевеля пальцами у себя на груди.
— Аллах-и-акбар! — хором проговорили и Хатам и Ходжа.
— Да, хорошо что вспомнили о мечети. Хатамбек, сынок мой, время идет, надо бы нам поторопиться. Пока доберемся, как раз и подоспеет время намаза.
Хатам приложил правую руку к сердцу. Он взял сложенный на сундуке банорасовый халат, накинул его на плечи Додхудаю и кое-как засунул в рукава безжизненные одутловатые руки. На ноги хозяину он надел ичиги, а на голову тюбетейку с намотанной на нее чалмой. Затем он троекратно опоясал Додхудая поясным платком. Когда калека совсем был одет, Хатам присел около него, взвалил его себе на плечи и спину и с большим усилием, как тяжелонагруженный верблюд, поднялся на ноги, воскликнув при этом: «Помоги мне аллах!»
С калекой на закорках Хатам вышел во двор. Тут он снова увидел ту девушку. Странное чувство охватило его. Ему показалось, что девушка смотрит на то, как он тащит ее хозяина с удивлением и насмешкой. «Осел ты или йигит?» — говорил, казалось, взгляд девушки. Под этим взглядом ноша показалась вдруг нестерпимо тяжелой. Но волей-неволей надо было ее нести.
Погода стояла теплая, небо сияло чистой синевой. Давно уже растаяли снега, всюду чувствовалось ранневесеннее пробуждение земли. Ярка и прекрасна весна в Нурате. Сначала покрываются нежной зеленью плоскости полей и склоны гор, вскоре словно алые реки и озера разольются среди изумрудной зелени — расцветут полевые маки.
Хатам нес калеку, а люди, попадавшиеся им навстречу, мельком взглядывали на них и, поздоровавшись, скорее опускали глаза. По ровному месту Хатам шел быстро, как иноходец, на выбоинах и буграх замедлял ход, а потом снова ускорял шаг.
Проходя невдалеке от Чертова места, он вспомнил, как зимой спасал здесь бедняка Джаббаркула-аиста и его осла, застрявших в грязи, и его теперешнее положение показалось вдруг унизительным и обидным. От этого и сама ноша стала давить сильнее, но отдыхать было некогда: едва успевали к началу намаза.
Тело паралитика, размякнув, противно приклеилось к спине Хатама и к его плечам. Переходя через ручей, он споткнулся и упал на колени, но калеку, к счастью, не уронил. Поднатужившись и опершись одной рукой о землю, он снова поднялся на ноги.
— Не повредил ли ты себе ногу, дитя мое? — донеслось сверху.
— Как будто ничего, не беспокойтесь, — ответил Хатам, а сам подумал, что и впрямь, не вывихнул ли он себе ногу в щиколотке.
— Но ты же хромаешь, сын мой…
Хатам тащил свою ношу молча, но боль в ноге становилась все сильнее и нестерпимее. Калека продолжал говорить над его головой.