Гроздья гнева
Шрифт:
И Том вдруг спохватился.
— Э-э! А где же проповедник? Только что был здесь. Куда он делся?
Отец сказал:
— Я видел, он ушел куда-то.
Послышался скрипучий голос бабки:
— Проповедник? Ты привел проповедника? Давай его сюда. Пусть прочтет молитву. — Она показала пальцем на деда. — Поторопился, ест уже. Давайте сюда проповедника.
Том вышел за дверь.
— Эй, Джим! Джим Кэйси! — крикнул он и спустился во двор.
— А, Кэйси! Вот ты где. — Проповедник вылез из-под цистерны, сел на землю, потом встал и подошел к дому. Том спросил: — Ты
— Да нет. Зачем чужому соваться в семейные дела. Я просто сидел и думал.
— Пойдем, поешь с нами, — сказал Том. — Бабка хочет, чтобы ты прочел молитву.
— Ведь я больше не проповедник, — запротестовал Кэйси.
— Брось, пойдем. Прочти молитву. Тебя от этого не убудет, а она любит помолиться. — Они вошли на кухню вместе.
Мать спокойно сказала:
— Добро пожаловать.
И отец тоже сказал:
— Добро пожаловать. Садись, позавтракаем.
— Молитву, — требовала бабка. — Пусть сначала прочтет молитву.
Дед свирепо уставился на Кэйси и наконец узнал его.
— Ах, этот? — сказал он. — Ну, этот ничего. Он мне еще с тех пор понравился, как я увидел раз… — Дед похабно подмигнул, и бабка, решив, что он сказал какую-нибудь непристойность, прикрикнула на него:
— Замолчи, греховодник! Старый козел!
Кэйси, взволнованный, прочесал пальцами волосы.
— Должен вам сказать… я уже больше не проповедник. Если достаточно того, что мне приятно быть здесь, среди простых, добрых людей… если этого достаточно, тогда я помолюсь, как сумею. Но я уже больше не проповедник.
— Молись, — сказала бабка. — И не забудь вставить словечко о том, что мы уезжаем в Калифорнию.
Проповедник, а вслед за ним и остальные склонили голову. Мать склонила голову и скрестила руки на коленях. Бабка нагнулась так низко, что еще немного и клюнула бы носом в подливку. Том, стоявший у стены с тарелкой в руках, опустил голову чуть-чуть, а дед вывернулся боком, чтобы послеживать злющим и веселым глазом за проповедником. Лицо у проповедника было не набожное, а задумчивое, и в словах его звучала не мольба, а размышление.
— Я все думал, — начал он. — Я бродил среди холмов и думал, почти как Иисус, когда он удалился в пустыню, чтобы разобраться во всех своих заботах и горестях.
— Сла-ава господу богу! — сказала бабка, и проповедник с удивлением взглянул на нее.
— Иисуса так одолели заботы и горести, что он не мог решить, как ему быть дальше. И взяло его сомнение: какого черта! Зачем бороться с самим собой и ломать себе голову? Устал он, очень устал и пал духом. Еще немного, и так бы и порешил: к черту все это! И тогда удалился он в пустыню.
— Ами-инь! — проскрипела бабка. Столько лет она приурочивала свое «аминь» к паузам в молитвах, и ей уж столько лет не приходилось слушать слово божие и дивиться ему.
— Я не хочу равнять себя с Иисусом, — продолжал проповедник. — Но я устал, так же как он, и запутался в своих мыслях, так же как он, и ушел в пустыню, так же как он, не взяв с собой ни палатки, ни вещей. По ночам я лежал на спине и глядел на звезды; утром сяду и смотрю, как всходит солнце; днем вижу с холма сухую землю внизу; вечером провожаю
— Аллилуйя, — сказала бабка и начала покачиваться взад и вперед, стараясь вызвать в себе молитвенный восторг.
— И я призадумался, только думы у меня были не такие, как всегда, а глубже. Я думал о том, что во всех нас была святость, когда мы жили одной семьей, и все человечество было свято, пока оно было едино. Но святость эта покинула нас, лишь только какой-то один дрянной человек ухватил зубами кусок побольше и убежал с ним, отбиваясь от остальных. Вот такой человек и убил нашу святость. А когда мы все трудились вместе, не один на другого, а все вместе, в одной упряжке, тогда было хорошо, в таком труде была святость. Додумался я до этого и, гляжу, сам не знаю: что же такое святость? — Он замолчал, но его слушатели не поднимали головы, потому что они, как натасканные собаки, дожидались команды — слова «аминь». — Я теперь не могу читать прежние молитвы. Я радуюсь святости вашей трапезы. Радуюсь, что среди вас есть любовь. Вот и все. — Склоненные головы не поднялись. Проповедник посмотрел по сторонам. — Из-за меня ваш завтрак остынет, — сказал он; потом вспомнил. — Аминь. — И головы поднялись.
— Ами-инь, — протянула бабка и принялась за еду, жуя беззубыми старческими деснами пропитавшиеся подливкой лепешки. Том ел быстро, отец откусывал большими кусками. Пока все не было съедено и выпито, на кухне царило молчание; слышалось только, как похрустывает пища на зубах и как прихлебывают горячий кофе. Мать не отрывала глаз от проповедника, и взгляд у нее был пытливый, пристальный, понимающий. Она смотрела на него, словно это был не человек, а дух, голос которого донесся до нее откуда-то из-под земли.
Кончив есть, мужчины поставили тарелки на стол, допили остатки кофе. Потом вышли во двор — отец, проповедник, Ной, дед, Том — и зашагали к грузовику, обходя сваленную в кучу мебель, деревянные кровати, механизм ветряка, старый плуг. Они подошли к машине и остановились возле нее. Потрогали новые борта из сосновых досок.
Том открыл капот и стал разглядывать большой, измазанный маслом мотор. Отец подошел к нему.
— Когда мы ее покупали, Эл все проверил. Говорит, в порядке.
— А что Эл смыслит? Он же щенок.
— Эл в прошлом году работал в одной фирме. Водил грузовик. Кое-что в них смыслит. К нему теперь не подступись, важный стал. Мотор собрать для него плевое дело.
Том спросил:
— А где он сейчас?
— Где? — сказал отец. — Шляется. Блудит, как мартовский кот. Дорос до шестнадцати лет и заважничал. Он теперь сам себе голова. Только и думает что о девчонках да о машинах. Дома уж с неделю не ночевал.
Дед, теребивший пальцами ворот, ухитрился наконец продеть пуговицы синей рубахи в петли фуфайки. Пальцы чувствовали, что получилось неладно, но не стали доискиваться причины. Рука потянулась вниз, сделав еще одну попытку разобраться в сложной застежке брюк.