Гроздья гнева
Шрифт:
Отец посмотрел на дядю Джона.
— Ты у нас всегда был молчальником, а как уехали из дому, я от тебя и двух слов не слышал. Ну, говори, что ты об этом думаешь?
Дядя Джон нахмурился.
— Ничего не думаю. Мы туда едем, так? И никакими рассказами нас не удержишь. Приедем — посмотрим. Найдется работа — будем работать, а нет — положим зубы на полку. От таких разговоров проку мало.
Том откинулся назад, набрал в рот воды, выпустил ее фонтаном и засмеялся:
— Дядя Джон говорит редко, но метко. Правильно, дядя Джон. Ночью поедем дальше, па?
— Что ж, поедем. Ехать так ехать.
— Тогда
Отец и сын, сидя в воде, смотрели Джоудам вслед. Мальчик сказал:
— Повидать бы их через полгода, какие они тогда будут.
Его отец протер уголки глаз пальцами.
— Напрасно я им столько всего наговорил, — сказал он. — Такая уж у человека природа — любит других учить.
— Вот еще, па! Да они сами тебя за язык тянули.
— Так-то оно так. Да вот ты слышал, что тот сказал? Все равно поедем. Мои слова дела не изменят, а им от них только лишнее огорчение раньше времени.
Том зашел в ивняк и, выбрав тенистое место, лег под кусты. Ной не отставал от него.
— Вот здесь и посплю, — сказал Том.
— Том!
— Ну?
— Том, я дальше не поеду.
Том приподнялся.
— Что это с тобой?
— Я около этой реки так и останусь. Пойду вниз по течению.
— Ты что, с ума сошел? — сказал Том.
— Заведу себе удочку. Буду удить рыбу. Около такой реки с голоду не умрешь.
Том сказал:
— А семья? А мать?
— Что ж поделаешь? Я не могу уйти от этой реки. — Широко расставленные глаза Ноя были полузакрыты. — Ты знаешь. Том, я ни на кого не жалуюсь, — ко мне относятся хорошо. Но любви-то настоящей нет.
— Совсем рехнулся.
— Я не рехнулся. Я все понимаю. Я понимаю, что меня пожалеют. Только… Нет, не поеду. Ты скажи матери, Том.
— Слушай… — начал Том.
— Нет. Ты меня не отговоришь. Я посидел в этой воде… Теперь уж мне от нее не уйти. Пойду вниз по берегу. Рыбой или чем другим как-нибудь прокормлюсь, а реки не брошу. Никогда не брошу. — Ной выбрался из-под тенистых кустов. — Ты скажи матери, Том. — Он зашагал прочь.
Том проводил его до берега.
— Слушай, дурень…
— Не надо, — сказал Ной. — Мне самому горько, да ничего не поделаешь. Уйду.
Он круто повернулся и зашагал вдоль берега. Том пошел было за ним и остановился. Он видел, как Ной исчез в кустарнике, потом снова вышел из него, огибая излучину реки. Ной становился все меньше и меньше, и наконец ивняк скрыл его из виду. Том снял кепку и почесал в затылке. Потом вернулся назад в тень и лег спать.
На матраце под брезентом, перекинутым через веревку, лежала бабка, а рядом с ней сидела мать. Воздух там был удушливо жаркий, жужжали мухи. Бабка лежала голая, прикрытая легкой розовой занавеской. Она беспокойно поводила головой, бормотала что-то, дышала трудно. Мать сидела прямо на земле рядом с ней и, отгоняя мух куском картона, овевала горячим воздухом сморщенное старческое лицо. Роза Сарона сидела напротив и не сводила глаз с матери.
Бабка повелительно крикнула:
— Уилл! Уилл! Поди сюда, Уилл. — Ее глаза приоткрылись и
Роза Сарона растерянно посмотрела на старуху.
— Совсем расхворалась, — сказала она.
Мать подняла на нее глаза. Взгляд у матери был терпеливый, но лоб ее бороздили морщины. Она помахивала картонкой, отгоняя мух.
— Когда человек молод, Роза, все, что ни случится, для него как-то особняком стоит, отдельно от всего остального. Я это знаю, Роза, я помню. — Ее губы любовно произносили имя дочери. — Придет тебе время рожать, и ты будешь думать, что весь мир где-то далеко, а ты одна. Тебе будет больно, Роза, и эта боль будет только твоя; и вот эта палатка, Роза, она тоже стоит особняком от всего мира. — Мать резко махнула картонкой, и большая синяя муха описала два круга под брезентом и с громким жужжаньем вылетела на слепящий солнечный свет. Мать продолжала: — Наступает такое время у женщины в пожилые годы, когда смерть одного человека она свяжет с другими смертями и рождение ребенка свяжет с рождением других ребят. А рождение и смерть — это как половинки одной вещи. И тогда тебе уж не кажется, что твои беды и радости стоят особняком. Тогда не так уж больно терпеть боль, Роза, потому что болит не только у тебя, а и у других… Хочется рассказать тебе об этом как следует, а не умею. — И голос у нее был такой мягкий, и в нем было столько любви, что на глаза у Розы Сарона навернулись слепящие слезы. — Возьми помахай, — сказала мать и протянула дочери картонку. — Ей от этого легче… Да… хочется все тебе объяснить, а не умею.
Бабка сдвинула брови над закрытыми глазами и пронзительно закричала:
— Уилл! Опять весь измазался! И когда я его чистым увижу? — Ее рука со скрюченными пальцами дернулась кверху и почесала щеку. Рыжий муравей перебежал с занавески на дряблую, морщинистую шею. Мать быстро протянула руку, сняла его, раздавила и вытерла пальцы о платье.
Не переставая помахивать картонкой, Роза Сарона подняла глаза на мать.
— Она… — И не договорила, точно обжегшись словом.
— Уилл, вытри ноги. Свинья грязная! — крикнула бабка.
Мать сказала:
— Не знаю. Может быть, и нет, если довезем ее до тех мест, где не так жарко… Ты не тревожься, Роза. Ты знай одно — дыши свободно, вольно.
Высокая грузная женщина в рваном черном платье заглянула к ним под навес. Глаза у нее были мутные, взгляд блуждающий, дряблая кожа на щеках свисала складками. Верхняя губа точно занавеской прикрывала зубы, а из-под отвисшей нижней виднелись десны.
— Здравствуйте, мэм, — сказала она. — С добрым утром, слава господу богу.
Мать обернулась.
— С добрым утром, — сказала она.
Женщина пролезла под брезент и нагнулась над бабкой.
— Мы слышали, что в вашей семье есть душа, готовая вознестись к господу. Да святится имя его!
Лицо у матери стало суровое, взгляд напряженный.
— Она устала, только и всего. Дорогой было жарко. Она просто измучилась. Отдохнет, и все будет хорошо.
Женщина нагнулась к самому лицу бабки, чуть ли не понюхала его. Потом посмотрела на мать и быстро закивала головой, так что щеки и губы у нее затряслись.