Грозненские миражи
Шрифт:
— Нет, не «просто», Анечка, совсем не «просто», — сказал Валентин, смотря ей в глаза. — И это не комплимент. Ты, действительно, очень красивая, и я тебя люблю.
Карие глаза смотрели пристально, не отрываясь. Глаза излучали заботу и уверенность, нежность и волю. Исцеляли, заставляли верить. Обволакивали и сквозь бесполезную одежду, сквозь беспомощный разум вламывались прямо в душу и даже глубже. Туда, где под тонким слоем рассудка таились древние, проросшие из триасовых болот инстинкты. Могучие инстинкты, подавляющие и волю, и разум, превращающие человека в биологического робота. А чтоб он таким себя не ощущал, они бросали в кровь целое созвездие
— Любимая… — шепнул в ухо Валя.
«Любимая!» — восторженно отдалось в мозгу.
— Любимая! — одними губами повторил он, целуя шею.
«А Павлик так ни разу и не сказал… — скользнуло где-то по краю сознания, и вновь всё перекрыло сладкое эхо: — Любимая!»
Волшебник-музыкант вновь тронул струны, душа восторженно отозвалась и дёрнулась навстречу.
Валентин нагнулся, взял её лицо в ладони и прильнул к раскрывшимся навстречу губам.
Глаза закрылись, в сверкающей тьме зажглись ослепительные звёзды, и под чарующе-неземные звуки душа, сбрасывая все препоны, полетела вверх.
«Любит! — пела, взлетая к звёздам, душа. — Нужна! Любима!»
Какие инстинкты, о чём вы, право? Замолчите!
— Останешься? — спустя вечность, спросил Валя, целуя её в ложбинку на груди. — Телефон в коридоре.
А может, и не спросил — может, повелел. Душе с заоблачных высот уже было плохо видно.
Аня приоткрыла глаза, наткнулась взглядом на валяющуюся рядом непонятно когда снятую блузку, и сладкий полёт чуть притормозился. Ненадолго — через мгновение карие глаза приблизились, пространство послушно свернулось в воронку, и на свете больше не осталось ничего. Только зов.
Властный, могучий и сладкий зов.
И поющая в душе музыка.
«Любима! Нужна!»
Аня закрыла глаза, прижалась к широкой груди и кивнула головой.
«Любима! Не одна!»
На улице потемнело, и по подоконнику, словно выпрыгивающее из груди сердце, застучали капли дождя.
За окном, разрывая тьму, сверкнула молния, и по стеклу оглушительно забарабанил дождь. Ветер рванул форточку, занавеска выгнулась дугой и захлопала, норовя размазать тушь с дипломного чертежа. Павлик вскочил, захлопнул форточку, и тут молнию догнал резкий, словно выстрел гаубицы, удар грома. Пашка инстинктивно пригнул голову, разозлился, отодвинул притихшую занавеску и наклонился к тёмному окну.
По стеклу струились потоки воды. За ними еле угадывались ползущие по мосту светлячки автомобильных фар и гнущиеся под ветром деревья. Разглядеть среди них айлант было невозможно.
Со стекла на Пашку внимательно глядело его собственное, размытое дождём отражение. Струи воды заставляли его причудливо извиваться, почти гримасничать. Павлик провёл по нему ладонью и вздрогнул: картинка неуловимо изменилась, и с мутного стекла смотрело на него совсем другое лицо. Узкий подбородок, тонкие скулы, широко распахнутые, совсем тёмные глаза.
Пашка испуганно отнял руку, и глаза стали испуганными. Губы чуть приоткрылись — как приоткрывались они, произнося ласковое «Павлик». Он наклонился ближе, чтоб услышать, ему уже показалось, что он почти слышит.
Порыв ветра бросил на стекло новые порции воды, изображение дёрнулось, уголки губ скорбно опустились. Где-то далеко за городом вновь прогремел гром. Прогремел как удар. Как выстрел.
Звук ударил по барабанным перепонкам и взорвался в мозгу кричащими, разрывающими душу словами.
Под холодный шепот звёзд Мы сожгли последний мост, И всё в бездну сорвалось…Пашка отпрянул от окна, зажмурился, а, когда открыл глаза, изображение на тёмном стекле вновь сменилось. Аня исчезла, словно её и не было, и на него опять смотрело его собственное, искажённое потоками воды лицо.
«Почудилось, — подумал Павлик, — Мираж. Хватит, надо чертёж заканчивать, а то ещё не успею».
Плотно закрыл шпингалет и вернулся к столу.
Почти невидимый в темноте дождя айлант вздрогнул, потянулся ветками к не такому уж далёкому окну и бессильно согнулся под дождём.
Первые две строчки Кулеев прочитал, держа письмо в руках, потом не выдержал и положил листок на стол, словно он жёг ему руки. Впрочем, практически так оно и было.
«Здравствуй, Анечка, дорогая! Прочли твоё письмо и очень расстроились. Я даже спать потом не могла. Сколько же вы, бедные, вынесли! Это же надо, что у нас за страна, как издеваются правители над собственным народом. Как же нам вас жалко! И тебя, и Павлика, и Игорька вашего. Павлика особенно. Неужели никто помочь не может — что же это за народ у нас такой равнодушный?!
Анечка, Валя ответить тебе сейчас не может — у него от расстройства обострилась язва, и он лежит в больнице. Пишу по его поручению. Аня, к великому сожалению, мы помочь сейчас никак не можем. Совершенно нет свободных денег. Мы недавно строиться начали, и всё уходит туда. Один сад ужас сколько стоит, ты даже не представляешь! Да ещё родителям дом начали достраивать, брату квартиру помогли купить. Ещё Юльке на репетитора нужно, короче, полный завал. Даже не знаю, как продержимся. Валя на работе пропадает целыми сутками, совсем себя извёл, а всё не хватает.
Анечка, Валя очень расстроился из-за того, что не может помочь, ты даже не представляешь, но правда, сейчас никак.
Никак, Анечка, совсем никак, даже за то, что ты предлагаешь. Валя так и сказал…»
Валентин резким взмахом руки, словно ядовитое насекомое, сбросил письмо на пол и пнул его ногой.
«Даже за то, что ты предлагаешь…» Сволочь! Какая же всё-таки Ольга сволочь!
Письма Кулеев обнаружил только через четыре года и то совершенно случайно. Собирал бумаги к переезду и наткнулся на два тщательно спрятанных конверта. Оба конверта были подписаны одним, почти забытым почерком. Оба посланы из Нижнего с промежутком чуть менее месяца, у обоих один и то же отправитель — «Анна Тапарова». Вот только в конвертах лежали письма, написанные совершенно разными почерками, и сначала он ничего не понял. Потом дошло: во втором конверте лежала письмо Ольги, написанное, вроде бы, с его согласия и отосланное Анной назад. Дошло — и помутнело в глазах.
Сука!
Никакой язвы у него тогда ещё не было, в больнице не лежал. Работал, правда, тогда почти сутками, домой приходил еле живой и сразу заваливался спать. Никакого письма не читал, не знал и даже не подозревал. И деньги тогда он найти бы смог, подумаешь, какие-то семь тысяч баксов… Тапик!
Он плохо помнил тот день. Как в тумане, всплывало искажённое Ольгино лицо, её обида. Эта сучка ещё и обиделась!
— Как ты могла? — кричал Валентин, впервые в жизни почувствовавший боль под лопаткой. — Как?! Это же Пашка…Тапа! Он же!..