«Грозный всадник», «Небывалое бывает», «История крепостного мальчика», «Жизнь и смерть Гришатки Соколова», «Рассказы о Суворове и русских солдатах», «Птица-Слава».
Шрифт:
Пришел Митька, и начались с этого дня учения. Является Митька с самого утра. Генерал уже одет — в мундире, при погонах и шпаге. Ждет. Выходят генерал и Митька во двор, начинаются учения.
— Смирно! — кричит генерал.
— Так, — говорит генерал, — верно.
Потом подает команду: «Направо, шагом марш!» Дойдет Митька до конца двора — генерал кричит: «Кругом!» Поворачивается Митька. И так до самого обеда ходит Митька по двору от одного угла до другого. А генерал идет рядом: «Выше ногу, шире шаг! Ать, два, левой, правой!
А после обеда другие учения.
— Ложись! — кричит генерал.
Митька ложится.
— Встать!
Митька встает.
— На пузе ползи!
Митька ползет. И так до самого вечера.
Намучается Митька за целый день — сил нет. А с утра все снова. Через неделю Митька все команды выучил. Тогда генерал приказал собрать деревенских ребят. И теперь они с Митькой оба стали вести учения. Поначалу ребятам нравилось. С самого утра Митька их строил. Потом выходил генерал. Митька кричал «смирно» и докладывал:
— Ваша светлость, рота к учению построена.
— Вольно! — говорил генерал.
И начинались занятия. Да только вскоре ребятам все надоело, не все стали являться.
Заметил генерал — перекличку приказал делать. А для неисправных в курятнике устроил гауптвахту. Да только ребятам на гауптвахте нравилось больше, чем животами тереть господский двор. Там и отсиживались.
Тогда отменил генерал гауптвахту и всыпал непослушным розог.
А вскоре и ребят показалось генералу мало. Приказал он, чтобы собирались взрослые мужики. И вот с самого утра толпится на барском дворе человек до тридцати мужиков. Строит их барин по росту, и начинаются учения.
— Ать, два! Ать, два! Левой, левой! — снова командует генерал.
Дело как раз летом было. На поле стоят неубранные хлеба, зерно осыпается. А мужики от одного конца до другого господский двор меряют. Научились мужики ходить, как настоящие солдаты, да только богаче от этого не стали.
Мужики — на Митьку: «Все из-за тебя, из-за твоей медали!» Возненавидели мужики Митьку.
А тут генерал стал поговаривать, что пора и в лагеря ехать и там учинить настоящие маневры. Разбить мужиков на две группы и устроить войну.
Видит Митька — дело плохо, не простят мужики ему этой затеи, и сказал как-то барину:
— Ваша светлость, а как же на войне без пушек быть?
Посмотрел генерал на Митьку, сказал:
— Правильно. Отпишу-ка я письмо самому любимцу императрицы, светлейшему князю Потемкину. Он меня помнит — пришлет.
Написал, а ответ никак не приходит. Пока его ждали, генерал и забыл про военные учения. И опять стало спокойно.
Прошел год. Мало что изменилось за это время в жизни Митьки Мышкина, повзрослел разве что на год. Зато прежние его господа, помещики Воротынские, совсем разорились. Усадьбу продали, сами в Москву уехали. А кривого Савву и Маланью продали за долги князю Юсуповскому. Стал теперь Савва от князя в Питер и Чудово на базар ездить.
И вот как-то захватил Савва в Чудово с собой Митьку. И здесь, в скотном ряду, повстречали они тетку Агафью.
— Митька! — закричала она. — Соколик ты мой, Митька! Да, никак, ты? — Она обхватила мальчика и крепко прижала к себе. — А мы-то…
— Знаю, тетка Агафья, — говорит Митька, — помершим считали.
— Считали, считали, соколик!
Тетка Агафья водила Митьку по базару, купила ему пряник, вздыхала и все слезу рукавом смахивала.
— Да чего ты, тетка Агафья! — успокаивал ее Митька.
— Ох, как вспомню, как вспомню!.. Так ты ничего, при родителях, значит?
— Да, тетка Агафья.
— Дашу-то помнишь?
— Помню.
— А Федора?
— Помню, тетка Агафья.
— Так засудили Федора — ушел на каторгу.
— Как — засудили? — вырвалось у Митьки.
— Ой, не говори, соколик! Немца-то порешил немой, а дом поджег. Сам признался. А девка Палашка — типун ей на язык — потом все на тебя наговаривала.
— Тетка Агафья, — вдруг сказал Митька, — не дядя Федор, я немца поджег.
— Да что ты! Да бог с тобой, соколик! — замахала руками тетка Агафья.
— Я, — повторил Митька.
Ни единого слова не обронил Митька обратной дорогой. Сидел ястребом. За эти годы Митька почти что и забыл про графский дом. Прошло, как сон. И было ли это? Может, и не было.
Дотемна просидел в тот день Митька над обрывом реки. Уставился на воду, смотрел в одну точку. Смотрел — и вставала перед ним та далекая новогодняя ночь. Дым, люди, языки пламени и немец. Бегает немец из угла в угол, бьется в закрытую дверь. А на крылечке стоит Федор, большой, широкоплечий, с дубиной в руке.
А потом Митька увидел другую избу, ту, где актеры жили. Кровать. Свечу, что горела ровным пламенем. Дашу. Смотрит Митька на воду, а Даша, словно живая, перед ним стоит. Стоит и улыбается, как тогда, когда они в первый день свиделись.
Сколько сидел Митька над рекой, неведомо. Только уж стало смеркаться, когда проходил берегом реки Митькин отец. Увидел сына, позвал. А тот не откликается. Подошел Кузьма к нему, положил руку на плечо.
— Митя! — позвал снова.
А Митька ничего не слышит. Сидит как завороженный, все в воду смотрит.
Пообещал барин откупить Митьку, да позабыл. Вспомнил уже через год, летом. Послал генерал к графу Гущину своего управляющего, а когда тот вернулся, вызвал Митьку.
Шел Митька к господскому дому, а у самого тяжесть какая-то на душе. И небо было серое, и полыхали где-то зарницы, и истошно петухи голосили. А у самого подъезда увидел Митька тележку — точь-в-точь как у немца Неймана была.
«Откуда такая?» — подумал.
— Э, — произнес генерал, когда вошел Митька, — да ты, говорят, смутьян!