Грубиянские годы: биография. Том I
Шрифт:
Так и получилось. Всё медленнее шагал Готвальт с длинной вишневой веткой в руке между утренней и вечерней землей – то в горку, то под горку. Счастливым, как еще никогда в своей скудной жизни, чувствовал себя он, когда шел по направлению к кокетливо-розовому солнцу и смотрел вдаль, поверх широко раскинувшейся золотистозеленой земли с островерхими башенками среди плодовых деревьев, – или заглядывал в ровно лежащий на плоскости белый материнский приют спящих немых колонистов в этом саду; и особенно – когда вдруг казалось, будто теплые ветерки мелодий, налетая порывами, перелистывают и приводят в движение ароматный ландшафт. Если он потом обращал окрашенный закатом взгляд к восточному горизонту и смотрел на равнину, полную зеленых холмов с их подъемами и спусками, напоминающих сельские дома и ротонды, видел лиственные леса на дальних горах и небо в прогибах их извилистого контура: то ему представлялось, что звуки доносятся именно оттуда, с красных вершин; и эти звуки дрожали в позлащенных птицах, порхающих вокруг, словно цветные снежинки Авроры; и пробудили
– Я думаю, помимо музыки, и о брате, – сказал Вальт. – Как же мне сейчас не грезить о нем?
Тут Вульт, тряхнув головой, отбросил флейту – схватил Вальта за плечи – притянул к себе, поскольку хотел обнять – горящим взором глянул в его славное лицо и спросил:
– Готвальт, разве ты не узнаешь меня? Я ведь и есть твой брат.
– Ты? О небо! – Ты и есть мой брат Вульт? – воскликнул Вальт, припадая к его груди.
Они долго плакали. На утреннем горизонте мягко погромыхивало.
– Слушай нашего доброго Всеблагого! – сказал Вальт.
Вульт ему не ответил. Без дальнейших слов оба, рука об руку, побрели к кладбищенской калитке.
№ 14. Модель акушерского кресла
Проект эфирной мельницы. – Волшебный вечер
За двух легкомысленных комедиантов, декламирующих друг другу реплики Ореста и Пилада, принял бы этих двоих каждый, кто наблюдал за ними из окна трактира: как они ходят кругами по скошенному лугу, с длинными ветками в руках, и обмениваются рассказами о своем прошлом. Но такой обмен был весьма затруднен. Флейтист уверял, что его роман путешествия (хоть и построен так искусно, что разыгрывается на всем пространстве Европы – хоть в ткань его очень мило вплетены самые редкостные исповеди – хоть он всякий раз заново переносится в более возвышенные сферы благодаря такой виндладе и такому подъемному механизму, как поперечная флейта) был бы, пожалуй, подходящим материалом и удачной находкой для авторов «Магдебургских центурий», если бы те пожелали его записать, но никак не для него, Вульта, и, главное, не сейчас, когда он должен говорить столько всего другого и, прежде всего, задавать вопросы – прежде всего о жизни брата. Желание Вульта максимально сжать свой рассказ было, возможно, отчасти продиктовано мыслью, что в его истории имеются главы, которые никак не усилят – в столь неискушенной, чистой душе Вальта – ту сердечную склонность, коей невинный, радостно смотрящий на него молодой человек отвечает на его симпатию; по себе же Вульт замечал – поскольку именно в путешествиях человек утрачивает ощущение стыда, – что он уже почти дома.
Жизненный роман Вальта, напротив, быстро скукожился бы, превратившись в университетский роман, действие которого разворачивается дома, в кресле, и сводится к тому, что герой читает романы, все же его Acta eruditorum ограничиваются походами в аудиторию и возвращениями в собственное жилище на пятом этаже, – если бы не новость с завещанием ван дер Кабеля; однако благодаря этой новости как сам нотариус, так и его история сразу обрели большую значимость.
Вальт хотел изумить брата таким известием; но тот заверил его, что уже всё знает: вчера, дескать, он сам наблюдал за экзаменом, сидя на яблоне, под перекрестным огнем сердитых реплик.
У нотариуса от стыда запылали щеки: ведь Вульт, выходит, слышал и каскады извергаемого им гнева, и его стихи; он смущенно спросил брата, не приехал ли тот еще раньше, с господином ван дер Харнишем, который потом говорил о нем с кандидатом Шомакером.
– Ну конечно, – сказал Вульт, – ведь я и есть этот благородный господин собственной персоной.
Вальт, не переставая удивляться, спросил, кто же в таком случае посвятил его в дворянское звание.
– Я сам и посвятил, действуя от имени императора, – ответил тот, – как если бы на мгновение стал саксонским имперским викарием нашего доброго государя; правда, и дворянство мое всего лишь викариатское.
Вальт неодобрительно покачал головой.
– И даже не такое, – сказал Вульт. – Я просто сделал нечто вполне дозволительное в духе Виарды [4] , который говорит, что можно, не задумываясь, ставить
4
Виарда, О немецких именах и фамилиях, с. 216–221.
– Примеч. Жан-Поля.
– Но как же ты мог вчера такое выдержать? – спросил Вальт. – Как мог ты видеть родителей, слышать, как матушка за ужином горюет о твоей судьбе, и не слезть с дерева, не кинуться в дом, не приникнуть к ее опечаленному сердцу?
– Так долго я на дереве не сидел, Вальт (ответствовал тот, внезапно подскочив к брату и оказавшись лицом к лицу с ним). Взгляни на меня! Какими люди возвращаются домой из своих горестных и почетных странствий по Европе – какими дряхлыми, потертыми, потрепанными, словно боевые знамена, – об этом тебе можно не рассказывать, учитывая, сколько книжек ты прочитал; не знаю, стоит ли привести тебе в пример одного из знаменосцев такого рода, – с которым ты лично не знаком, но который происходит из старинного графского рода и замыкает собой череду фамильных портретов в качестве хогартовского хвостового этюда и финальной черты; так вот, представь себе этого графа, который сейчас живет в Лондоне, но в поисках работы нуждается так же мало, как если бы он восстал из мертвых и должен был бы собирать по частям свое тело, как собирают ингредиенты для парижского завтрака, то бишь из доброй половины стран Старого Света: потому что его кудри остались на дорогах, ведущих в Вену; его голос – в римских консерваториях, его первый нос – в Неаполе, где даже многие статуи уже успели обзавестись вторыми носами; его anus cerebri (это «вместилище памяти», согласно Хобокену), шишковидное тело и многое другое пострадали, потому что он предпочитал смерть жизни. – Короче говоря, этот бедолага (запутавший нить моего повествования) ничего не находит в окружающей его кладбищенской пустоте, кроме того, из чего теперь состоит он сам, как и все прочие трупы на кладбище Невинных в Париже, то есть жира. – А теперь посмотри на меня и на цветение моей юности – на мужскую стать – на обретенный в путешествиях загар – на пламенеющие глаза – на полноту моей жизни: чего мне не хватает? Того же, чего и тебе: средств, на которые можно существовать. Дело в том, нотариус, что я нынче не при деньгах.
– Что ж, тем лучше, – ответил Вальт так равнодушно, как если бы хорошо представлял себе устройство водочерпального колеса всех виртуозов, которое постоянно пытается то наполнять, то опустошать себя, но функционирует, собственно, только когда ему удается и то, и другое. – У меня тоже нет денег, зато нас обоих ожидает наследство.
Он хотел добавить еще какие-то слова, проникнутые такой же щедростью, однако Вульт перебил его:
– Я хотел лишь дать понять тебе, друг, что до скончания веков не решусь предстать перед матушкой в роли блудного сына – а уж перед отцом тем более! – А вот с длинным золотым слитком в руках я бы с радостью переступил порог нашего дома! – Клянусь Богом, я часто хотел сделать родителям подарок – однажды даже поехал в дилижансе срочной почты, чтобы скорее вручить им значительную игровую сумму («игровую» не в том смысле, что я ее заработал игрой на флейте, а в том, что выиграл в карты) вместе с собственной моей персоной; к сожалению, именно из-за погони за срочностью я израсходовал эту сумму сам и мне пришлось с полдороги вернуться, не солоно хлебавши.
Верь, добрый брат, тому, что я сейчас скажу. Как бы часто я, после того случая, ни свистел на флейте, заработанные деньги тоже тотчас куда-то усвистывали.
– Опять ты о деньгах! – возмутился Вальт. – Родителям дорог их ребенок, а не подарки от него; как же ты мог уйти, оставив нашу любимую матушку в состоянии гложущей тревоги, от которой теперь избавил меня?
– Ну хорошо! – ответил Вульт. – Родителям мог бы написать какой-то достойный доверия человек, из Амстердама или Гааги, да хоть бы и господин ван дер Харниш: что у их бесценного сына, которого он лично знает и высоко ценит, дела идут отлично, что он теперь располагает необходимыми средствами и тысячами надежд на будущее, пока не осуществившимися. Да что там! Я мог бы и сам поскакать в Эльтерляйн, рассказать историю Вульта, клятвенно подтвердив ее достоверность, и показать его поддельные письма ко мне – к тому же и вправду написанные моей рукой; но всё это возможно только с отцом; матушка, думаю, меня бы узнала или я сам не выдержал бы, растрогался, потому что по-детски люблю ее! – Как я мог уйти, говоришь? Но я ведь теперь останусь с тобой, брат!
Для нотариуса эти слова были как музыка, которая в день рождения вдруг раздается из потаенного места. Он всё не мог нарадоваться и не переставал хвалить брата. Вульт же открыл ему, почему остается: во-первых, и прежде всего, чтобы, сохраняя благородное инкогнито, помочь Вальту – этой наивной певчей птичке, которая лучше умеет летать в поднебесье, нежели ковыряться в земле, – справиться с семью мошенниками; ибо, как уже было сказано, он не очень верит, что Вальт способен самостоятельно одержать над ними победу.