Грубиянские годы: биография. Том I
Шрифт:
Тут нотариус крикнул на всю комнату, что его брат, оказывается, жив.
– Упомянутый господин встретил вашего братца в рудных горах, в городке Эльтерляйн, – сказал Шомакер.
– О Господи, тогда он наверняка появится здесь еще сегодня или, на худой конец, завтра, дорогие родители! – восторженно крикнул Вальт.
– Пусть только попробует! – возмутился шультгейс. – Я этого бродягу на порог не пущу: скорее сам подрежу ему ноги косой и заставлю насмерть подавиться диким яблочком!
Но Готвальт уже шагнул к Гольдине, которая, как он видел, заплакала, и сказал:
– О, я знаю, о чем вы думаете, моя хорошая. – После чего тихо прибавил: – О счастье вашего друга.
– Так оно и есть, клянусь Господом! – ответила девушка и подняла на него еще более восторженные глаза.
Мать не смогла удержаться от короткого замечания: что ее душа
Когда он ушел, Вероника поднялась на свою женскую кафедру и обратила к мужчинам пламенную проповедь, или инспекционную речь: они, дескать, проявили неучтивость, когда фискал объявил им о предстоящем получении капитала, – ведь их ликование наверняка раздосадовало пфальцграфа, который сам исключен из числа наследников.
– Но сейчас-то кто получил выгоду, он или я? Он! – сказал Лукас.
Шомакер же стал рассказывать, что воскресный проповедник Флакс уже получил целый дом на Собачьей улице, ранее принадлежавший Кабелю, – оплатив это приобретение всего лишь недолгим плачем.
Тут опечаленный шультгейс вскочил с места и заверил всех, что упомянутый дом, можно сказать, украден у его сына: потому что плакать умеет каждый; Вальт же сказал: дескать, его утешает – и помогает смириться с обрушившимся на него счастьем – то обстоятельство, что еще один бедный наследник тоже хоть что-то получил. Вероника оборвала его:
– Ты сам еще ничего не получил. Хотя я всего лишь женщина, но и от меня не укрылось, что по всему тексту завещания разбросаны какие-то подвохи. Еще с позавчерашнего дня чужие господа, понаехавшие из города, распространяли в нашем селе слухи о завещании; но я решила ничего об этом не говорить своему судье. Ты, Вальт, слишком неопытен в житейских делах; и вполне может получиться так, что незаметно пролетят десять лет, а ты и не получишь ничего, и останешься никем; что тогда будет, а, судья?
– Я его своими руками прибью, – сказал Лукас, – до смерти: если окажется, что он настолько глуп: хуже скотины; а с твоей стороны, Вронель, тоже было не очень умно не поставить меня в известность.
– Я готов поручиться, – сказал Шомакер, – что господин нотариус обладает утонченным умом. Поэты – хитрые лисы, которые держат нос по ветру. Некто Гроциус, философ, был дипломатическим посланником – некто Данте, поэт, был государственным деятелем – Вольтер же был и философом, и поэтом, а в своей деятельности тоже объединил то и другое.
Вульт засмеялся – но не над словами учителя, а над добросердечным Вальтом, который мягко прибавил:
– Я, может, почерпнул из книг больше жизненного опыта, чем вы, дорогая матушка, готовы поверить. – Но что нас ждет через два года, о всемогущий Боже! – Давайте сегодня хотя бы мысленно нарисуем себе это благословенное время, когда все здесь присутствующие заживут свободно и радостно; сам же я ни в чем не буду нуждаться и ничего для себя не буду желать, поскольку и без того стану чрезмерно счастливым, обосновавшись сразу на двух старинных священных высотах: на пасторской кафедре и на горе Муз.
– Ты тогда, – сказал Лукас, – наверняка будешь сочинять длинностишия целыми днями, потому что ты помешан на них не меньше, чем я, твой отец, – на юриспруденции.
– Но теперь я буду очень усердно, – сказал Вальт, – заниматься нотариальной практикой: тем более, что это и есть первая предписанная мне наследственная обязанность; зато об адвокатуре отныне можно не думать.
– Гляньте-ка! – крикнула его мать. – Он опять думает только о своих длинных стихотворных строчках; он недавно и соответствующую богохульную клятву принес – я, Вальт, этого не забыла!
– Так я ведь этого и хотел, разрази меня гром! – возопил
Все расселись за праздничным столом, кто в чем был; Вальт – в своем длинном плаще с прилипшими к нему соломинками, поскольку хотел поберечь парадный сюртучок из китайки. У Гольдины вино радости было сильно разбавлено слезами, пролитыми в связи с предстоящей – уже на следующий день – разлукой. Нотариус же бесконечно восторгался восторженностью своего отца, который мало-помалу, немного переварив ее, пришел в более мягкое расположение духа и начал гоняться с транширным ножом и вилкой за жареной голубкой наследства, пока еще летающей в небе; Лукас даже впервые в жизни сказал сыну: «Ты мое счастье!» Эти слова Вульт еще услышал, сидя на дереве. Но когда его мать захотела прижать к своей теплой груди все подробности, которые Шомакер знал о беглом флейтисте, он поспешно слез с яблони, чтобы ничего не слышать: поскольку упреки казались ему более горькими, чем хвала – сладкой; и вообще он был уже достаточно осчастливлен встречей с повзрослевшим братом, чье простодушие и приверженность поэтическому искусству опутали Вульта столь крепкими любовными узами, что он охотно утопил бы ночь в вечернем багрянце: лишь бы поскорей увидеть новый день и обнять поэта.
№ 12. Ложная винтовая лестница
Конный портрет
Ранним росистым голубым утром нотариус уже стоял у дверей родительского дома, готовый к верховой езде и к путешествию. Вместо длинного плаща он надел хороший желтый летне-весенний сюртук из китайки, потому что, как универсальный наследник, мог теперь позволить себе не очень скупиться; на голове у него была круглая белая, с бурыми пламенеющими разводами, шляпа; в руке – скаковой стек; а в глазах – детские слезы. Шультгейс крикнул «Стой!», бросился в дом и тотчас опять выскочил с «Указом о нотариате» императора Максимилиана, сунул эту брошюру в карман сыну. По другую сторону улицы, перед трактиром, стояли пронырливый студент Вульт, в тесно облегающих штанах и зеленой дорожной шляпе, и сам трактирщик, который был, можно сказать, потомственным Антихристом и левым. Сельчане уже обо всем проведали и внимательно следили за происходящим. Универсальному наследнику предстояла первая конная прогулка в его жизни. Вероника – которая все утро давала сыну наставления касательно церемонии обнародования завещания и выполнения его условий – с трудом вывела на длинном поводу из конюшни белую конягу. Вальту предстояло на нее взобраться.
О конной поездке и о самой кляче люди уже много чего наговорили – в Эльтерляйне хватало охотников создать жалостный конный портрет, да только на холст они могли нанести разве что грубые исходные пигменты, а не их тончайшие производные, – для меня это тоже первое значимое анималистическое полотно, которое я вывешу и выставлю в галереях создаваемого мною произведения – поэтому я приложу все усилия и постараюсь добиться величайшей правдивости и вместе с тем пышности изображения.
Конь бледный, старый и покрытый плесенью, так долго обретался в Апокалипсисе, пока на него не взобрался мясник и не перескочил на нем в наше время. Для коня-бедолаги далеко позади остались те восторженные вёсны, когда он нес на себе свою плоть, а не чужую, и под седлом еще не истерлась его собственная шерсть; слишком долго пришлось ему терпеть жизнь и человека – эту скачущую верхом пыточную кобылу для израненной природы. Нотариус (существо, будто сотканное из подрагивающих чувствительных усиков насекомых), который накануне, в конюшне, долго ходил вокруг коня и рассматривал запечатленную на нем клинопись времени – эти стигматы, оставшиеся от шпор, седла и трензелей, – ни за какие деньги не согласился бы вложить персты в его раны, не говоря уж о том, чтобы на следующий день обрушить на него лезвие кнута или вонзить ему в бока кинжалы шпор. О, если бы небо даровало тем животным, что являются конфедератами человека, хоть какой-то стон боли: чтобы человек, у которого сердце определенно помещается в ушах, сжалился над ними! Каждый человек, ухаживающий за животным, становится для этого животного мучителем; хотя он поистине ведет себя с ним как мягкошерстный ягненок в сравнении с тем, как, например, охотник относится к своей лошади, извозчик – к охотничьей собаке, а офицер – ко всем людям, кроме солдат.