Грубиянские годы: биография. Том I
Шрифт:
Поскольку Кнолль ничего не ответил, отец попросил:
– Читай дальше!
И Вальт стал читать слабым голосом:
«У горящего театрального занавеса
Новые радостные пьесы показываешь ты обычно, медленно взмывая вверх. Но сейчас тебя стремительно поглощает голодное пламя, и сцена радости кажется сумбурной, злосчастной, окутанной дымом. Пусть медленно вздымается и опускается занавес любви, но пусть он никогда не упадет – навечно, как раскаленный пепел, – вниз.
Ближайшее солнце
За солнцами покоятся другие солнца в последней синеве;
Смерть нищего
Однажды старый нищий заснул рядом с бедным человеком и часто стонал во сне. Тогда бедняк громко вскрикнул, желая пробудить старика от кошмарного сна, чтобы ночь не давила на его и без того усталую грудь. Нищий не проснулся, только отблеск лунного света пробежал по соломе; тут бедный человек взглянул на соседа и увидел, что тот уже умер: Бог пробудил его от совсем долгого сна.
Старые люди
Они, конечно, длинные тени, и их вечернее солнце лежит, холодное, на самой земле; но все они, словно стрелки часов, обращены в сторону утра.
Ключик от гроба
“Мое прекраснейшее, любимое дитя, накрепко запертое внизу, в глубинном темном доме, я буду вечно хранить ключ от твоей темницы, но никогда, никогда не смогу ее открыть!” – Но тут на глазах у горюющей матери ее дочь, прелестная как цветок и сверкающая, начала подниматься к звездам и крикнула сверху: “Матушка, брось этот ключ, я ведь наверху, а не внизу!”»
№ 10. Зловонное дерево
Поединок каплунов-прозаистов
– О небо, скорей бы уж наступило завтра, дорогой брат! Это проклятье, что всегда приходится приспосабливаться, – пробормотал Вульт.
– С меня довольно, – сказал Кнолль, который прежде, во время чтения, медленно выпускал одно за другим равновеликие облачка табачного дыма.
– Я, со своей стороны, – подвел итог Лукас, – ничего для себя извлечь из этих стихов не смог: они мне кажутся какими-то бесхвостыми, – а ты что скажешь?
– Там высказаны благочестивые и печальные мысли, – откликнулась мать.
У самого Готвальта голова и уши еще были окутаны золотой утренней дымкой поэтического искусства, а где-то за пределами этой дымки – так ему представлялось – пребывал далекий Платон, как солнечный шар, и согревал ее своими лучами. Кандидат Шомакер пристально смотрел на пфальцграфа и ждал от него решений. Как человек, привыкший к религиозной свободе, он полагал, что совершает грех всякий раз, когда чересчур торопится и на что-то отваживается. Потому-то кандидату и не хватало хирургического мужества, чтобы как следует пороть учеников – его пугали возможные переломы, травматические лихорадки и тому подобное, – и он предпочитал воздействовать на своего воспитанника издалека, строя ему из соседней комнаты ужасные рожи.
– Мое мнение, – начал Кнолль, грозно насупив темные кущи бровей, – если говорить совсем коротко, сводится к следующему: подобные вещи – поистине пустая трата времени. Я вовсе не презираю стихи – если они написаны на латыни или, по крайней мере, зарифмованы. Я сам, когда еще был желторотым юнцом, занимался подобными фокусами и – поверьте, я себе не льщу – мог сочинить кое-что получше. Да, как comes palatinus я собственноручно посвящаю в поэты и уж тем более могу полностью отвергнуть претендента на это звание. Обладатели денежных
Вульт между тем молча наслаждался мыслью, что в Хаслау он уж как-нибудь найдет время и место, чтобы в награду пфальцграфу приготовить для него благословенное купание в кипящей воде и раскаленном подсолнечном масле. И все-таки он едва сумел сдержать гнев, когда подумал, что кандидат и пфальцграф уже так долго находятся здесь, а о радостной вести – о завещании – до сих пор не упомянули. Если бы он мог видеть и писать в темноте, он бы обернул камень листком с таким известием и отправил бы его, как нежную голубиную почту, в полет через окно.
– Слышал? – спросил сына Лукас. – Твои стихи еще и написаны некрасивым почерком, как я вижу. – И он, перевернув несколько листов, сделал попытку поднести манускрипт к горящей свече. Однако поэт, который до сих пор, опустив голову, неотрывно смотрел на пламя свечи, внезапно протянул руку и вырвал у него рукопись.
– Но в свободные часы можно же заниматься чем-то таким? – спросил Шомакер, в чьих глазах уже сам титул придворный фискал соединял в себе сдвоенного Рупрехта и мушкет, сиречь «двойную аркебузу»; ведь стоило ему увидеть словечко придворный или приставку лейб- – пусть даже речь шла всего лишь о придворном литаврщике или лейб-форейторе, – и он, восприняв это как своего рода «шлемоголовый пролог» (praefatio galeata), страшно пугался; насколько же больше должно было ужасать его слово фискал, грозящее любого человека посадить на кол или заключить в башню.
– В свои свободные часы, – ответил Кнолль, – я читал все юридические документы, какие только мог раздобыть, благодаря чему, вероятно, и сумел стать тем, кто я есть. Увлечение же высокопарными пустыми фразами, напротив, приведет к тому, что в конце концов они проникнут в стиль деловой переписки юриста и совершенно ее отравят; любой суд такие документы отошлет обратно как непригодные.
– Тогда понятно и простительно, – начал Шомакер, как бы добровольно налагая на себя оковы, – что я, по причине своего невежества в правоведении, хотел объединить это последнее с поэзией; однако отсюда же с большой вероятностью следует, что господин Харниш – теперь, когда он с еще большим пылом посвятит себя единственной избранной им дисциплине, – от поэзии совершенно откажется: не правда ли, так оно и будет, господин нотариус?
Тут молодой человек, прежде такой деликатный, фыркнул – увидев, как учитель, всегда его хваливший, вдруг от него отрекся ради низкопоклонства перед придворным и теперь, словно бритва в руках цирюльника, кланяется то вперед, то назад (хотя Шомакер просто не был способен вот так на месте, быстренько, перед лицом служителя трона и при той любви к собственному ученику, что таилась у него в сердце, изобрести новое отношение к праву, тем более что и всегда немного боялся невольно учинить бунт против своего князя, – вообще же, придавая большое значение справедливости, охотно выступил бы против любой беды и насилия), – итак, деликатный Вальт фыркнул как раненый лев, подскочил к кандидату, ухватил его обеими руками за плечи и крикнул из глубин давно истерзанной груди столь громко, что его учитель, словно опасаясь смертельного удара, подпрыгнул: