Грудь
Шрифт:
— И что же, по-вашему, заставило вас, как вы выразились, «сойти с ума»? — спросил доктор Клингер.
— Не помню.
— Но у вас есть хоть какое-то предположение? Что могло заставить такого человека, как вы, оказаться жертвой такой изощренной и непреодолимой иллюзии?
— Я говорю вам правду, доктор. Я просто не знаю. Во всяком случае, пока не знаю.
— Вам ничего не приходит на ум? Совсем ничего?
— Ну, то, что приходит на ум — сегодня утром вот пришло на ум — не кажется мне достаточным или убедительным.
— И что же это?
— Я хватаюсь за последнюю соломинку. Я подумал: «У меня это от литературы». Это все от писателей, которых я преподавал. Они заразили меня своими идеями. Не сочтите это за мою причуду, но я думаю, что во всем виноват мой курс европейской прозы. Я каждый год читал лекции о Гоголе и Кафке — лекции о «Носе» и «Превращении».
— Да, но многие преподают «Нос» и «Превращение».
— Но, быть может, — сказал я иронически, — не все принимают это все так близко к сердцу, как
Он засмеялся.
— Я — сумасшедший, не так ли? — спросил я.
— Нет.
Это меня удивило — но лишь на мгновение: я подумал, что он сказал «Да» и тотчас придал его словам обратный смысл — так образ внешнего предмета появляется на ретине глазного дна в перевернутом виде.
— Вот что я хочу вам сказать: хотя вы и ответили «Да» на вопрос, сумасшедший ли я, я слышал, что вы произнесли: «Нет».
— А я и сказал: «Нет». Вы не сумасшедший. И вы не во власти бредовой иллюзии или, во всяком случае, не были до сих пор. И вы не пережили, как вы говорите, «шизофренический коллапс». Вы — женская грудь, своего рода. Вы отважно старались приспособиться к этому таинственному несчастью. Я могу понять ваше искушение, даже необходимость, если хотите, поверить в идею, будто все это — сон, галлюцинация, бред или наркотический кайф. Но это не так. С вами случилось нечто необычное. А прямая дорога к безумию — мистер Кепеш, вы меня слышите? — прямая дорога к безумию — это притворяться, будто ничего не произошло. Уверяю вас, очень скоро это самоутешение пройдет. И я хочу отвратить вас от этого ложного пути, пока вы не зашли слишком далеко. Я хочу, чтобы вы выбили из головы мысль о том, что сошли с ума. Вы не сумасшедший и думая обратное, вы причините себе только страдания. Безумие — не выход, ни воображаемое, ни реальное безумие.
— Ну вот, я опять все понял в обратном — смысле. Я изменил смысл сказанных вами слов на прямо противоположный.
— Нет, вы поняли все правильно.
— Позвольте тогда спросить, вам не кажется резонным предположить, что мой бред вызван многолетними занятиями прозой этих писателей? Я имею в виду, если отбросить конкретную травму, приведшую к моему превращению?
— Но у вас не было никакой травмы психологического порядка, и это, как я уже вам сказал, не бред.
С приятной для меня иронией — вот оно свидетельство здоровья! здоровья! — я сказал:
— Но если бы это было так, доктор Клингер — ибо как я вас понял, вы вновь повторили, что это не бред — если бы это был бред, тогда вы смогли бы увидеть некую связь между такого рода галлюцинацией, жертвой которой я стал, и тем воздействием, которое оказали на мое воображение Кафка, Гоголь или Свифт? Я имею в виду «Путешествия Гулливера», которые я тоже преподавал в течение ряда лет. Доктор Клингер, вы меня понимаете? Возможно, если мы будем продолжать в том же духе, говоря о моей болезни в гипотетическом плане…
— Я снова повторяю: у вас нет болезни психического свойства. То есть до сей поры не было. Вы пережили шок, панику, ярость, отчаяние, вы потеряли ориентиры, испытали глубокое чувство беспомощности и одиночества, у вас была тяжелая депрессия, но каким — то чудом вы пережили все это, и сейчас у вас нет признаков того, что я бы назвал болезнью. Даже когда ваш старый друг ректор появился здесь и у него случился приступ смеха. Это вас потрясло. Это вас до сих пор потрясает. Вы этим были выбиты из колеи. Что ж тут удивительного? Я знаю, что это слабое утешение, когда вам говорят: мол, вы — личность со слабым «я» и с вами нужно обходиться бережно. Вам было противно слышать этот хохот, пусть даже этот смех был вызван не столько вашим видом, сколько неуверенностью этого человека в самом себе, которая скрывается под покровом его вальяжности и элегантного костюма. Вам не привиделся визит Артура Шонбруна, мистер Кепеш, вам не привиделось все то, что с ним произошло в этой палате. Это произошло. Вы притворяетесь наивным, когда вы описываете его поведение как «невозможное». Вы куда более тонко разбираетесь в человеческой натуре. Ведь вы начитались Достоевского!
— Мне повторить то, что, как мне почудилось, вы сказали?
— Нет нужды. То, что вам почудилось — вы услышали. Хватит, мистер Кепеш, — чем скорее вы прекратите, тем лучше. Вы же сами сказали, что все это литературные выкрутасы, которым вы предаетесь из какой-то причуды, все эти Гоголи, Кафки и так далее. Это причинит вам немало неприятностей, если вы будете продолжать в том же духе. Если вы будете. Развивая подобные мысли, вы настолько ослабите контроль над собой, что очень скоро вы возбудите в своем сознании подлинно м необратимо бредовые мысли — в точности такие же, как те, что вы сейчас сами себе приписываете. Вы понимаете меня, мистер Кепеш? Вы умный человек, у вас могучая сила воли, и я прошу вас прекратить немедленно эти фантазии.
Оно было невыносимо, это воображаемое словопрение, но я уж больше не думал, что возвращение назад, к началу будет столь же простым делом, как пробуждение от дурного сна. Это будет адом, но что тот ад в сравнении с нынешним?
— Доктор Клингер! — закричал я. — Выслушайте меня — это меня не сведет с ума! Что бы это ни было, это не сведет меня с ума — ни в коем случае! Я буду бороться! Клянусь вам, я буду бороться, пока не выкарабкаюсь из этого! Я больше не буду коверкать смысл услышанного! Я буду слышать только то, что вы мне говорите! Вы слышите, доктор?
Теперь все дни были целиком и полностью посвящены попыткам понять точный смысл того, что мне говорили врачи, мистер Брукс, Клэр. Это требовало от меня беспрестанного напряжения воли, настолько изнуряющего, что к ночи мне казалось: легкого детского выдоха достаточно, чтобы задуть хрупкое трепещущее пламя памяти, ума и надежды, все еще называвшее себя Дэвид Алан Кепеш.
Когда в воскресенье мой отец приехал навестить меня, я сообщил ему хорошие новости, хотя и был уверен, что доктор Клингер и Клэр уже сообщили ему обо всем. Я радовался как ребенок, выигравший хлопушку в лотерею. Я сказал ему, что уже не верил, будто я — женская грудь. Хотя я еще не был в силах отринуть физические представления, сопровождавшие мою галлюцинацию, в течение дня я избавлялся от психического заблуждения. Каждый день, каждый час я ощущал, как возвращаюсь к себе прежнему, и я уже мысленно рисовал себе тот день, когда снова войду в университетскую аудиторию и буду разбирать со студентами прозу Гоголя и Кафки вместо того, чтобы страдать от противоестественных трансформаций, которые эти писатели выдумали для персонажей своих знаменитых повестей. Поскольку мой отец мало что смыслит в художественной литературе, я взахлеб, как школьник, рассказывал ему о том, как в шедевре Кафки в одно прекрасное утро Грегор Замза проснулся и обнаружил, что превратился в чудовищного жука. Я вкратце изложил ему содержание «Носа» — как герой повести просыпается утром и обнаруживает пропажу собственного носа и отправляется на его поиски по всему Санкт — Петербургу, помещает в газете объявление с просьбой вернуть пропажу, пока, наконец, нос не водружается опять на лице столь же странным образом, как и исчез. (Я слышу, как он про себя бормочет: «И ты преподаешь эту чушь в колледже?») Я объяснил ему, что до сих пор не могу припомнить, какая травма послужила толчком для моих несчастий, это было настолько ужасно, что я даже теперь просто-напросто теряю слух, как только врачи пытаются напомнить мне об этом. Нужно время, сказал я ему, немалое время, но сейчас, во всяком случае, я на верном пути. Я начал движение, я собрал в комок всю свою решительность. Я объяснил ему, что какова бы ни была травматическая причина — чтобы забыть о ней, я ухватился за наиболее подходящую идею — гоголевско-кафкианскую фантазию о физической трансформации, о которой я рассказывал своим студентам за неделю до этой катастрофы. И вот, с помощью доктора Клингера, я пытался понять, почему же я вообразил себя именно в виде женской груди. Какой бурный хаос вожделения и страха воплотился в этой примитивной идентификации с объектом детских мечтаний? Какие неутоленные аппетиты или древние переживания, какие события из моего далекого прошлого могли сшибиться так, чтобы породить этот чудовищный бред, столь же прекрасный, сколь и классически простой? И чем объяснить мою «маммарную зависть», которая, по-видимому, и вызвала это экстравагантное перевоплощение. Может быть, я был типичным американским ребенком, который насмотрелся цветных вклеек в «Плейбое»? Или же это было внутреннее томление, глубоко во мне затаившееся, подсознательное желание быть абсолютно беспомощным, быть гигантской безмозглой глыбой пещеристого тела, желанного, немого, пассивного, неподвижного, висящего — словом, похожего на женскую грудь. Или представьте себе это как своего рода спячку, как долгий зимний сон во глубине горных массивов женской анатомии. Или вообразите себе эту грудь как мой кокон, подобный той суме, в коей я плавал по водам утробы моей матери. Или, или… я сбился, и он уже перестал меня понимать, да и сам я перестал себя понимать, ибо все это было лишено всякого смысла — но кто бы мог внятно объясниться о таком феномене? Итак, я гунявил своему папочке что-то идиотское и под конец снова расплакался от радости. Без слез — но я плакал. А где же мои слезы? Когда я снова почувствую их на своих щеках? Когда я почувствую свои зубы, свой язык, свои пальцы на ногах?
Мой отец долго сидел молча. Может быть, подумал я, он тоже плачет. Потом он приступил к своему традиционному рассказу о событиях за неделю: дочка такого-то забеременела, сын такого-то купил дом за сто тысяч, мой дядя снабдил продуктами свадьбу сына младшего брата Ричарда Такера.
К своему восторгу я вдруг понял, что никто не мог понять смысл моих слов. Ведь отвергнув самую мысль, что я — женская грудь, я тем не менее забыл, что мне надо было в буквальном смысле декламировать словно с подмостков сцены всякий раз, когда я хотел быть услышанным окружающими. Что-то все еще не ладилось у меня с голосом или, быть может, барахлили мои слуховые органы: я невнятно бубнил или шептал, хотя мне казалось, что я говорю достаточно громко. Но одно я знал наверняка: это происходило совсем не оттого, что мои голосовые связки находились где-то внутри стопятидесятипятифунтовой молочной железы. Ибо мое тело было по-прежнему моим телом! Самым громким, насколько мог, голосом я повторил почти все то же самое, что уже рассказал ему о своем открытии. Потом мне показалось, что я спросил — о, как медленно рождается свет разума в мозгу умалишенного! — «Папа, где мы?»