Группа продленного дня
Шрифт:
Через полгода сменился мэр, и руководство телекомпании отправили в отставку. Долматов затерялся в Питере, Карпова звали заведовать отделом в газете, но он предпочел вольные хлеба: ей-Богу, хватит с меня под седлом ходить. Центробежная сила сама собой обернулась центростремительной: выжить можно было лишь при хозяине, ну да оброк не барщина.
Жанна, играйте. «Дела семейные» за тысячу пятьсот. Он появился на свет именно таким. По-моему, мертвым? Совершенно верно, удушенным пуповиной. Надо же, родня и словом не обмолвилась, подумал Карпов. Все мы тут мертворожденные, подумал он, удивляясь собственной выспренности, любая попытка жить наказуема…
«Детство и отрочество» за тысячу двести. Когда он заканчивал десятый класс, его отца впервые вызвали в школу; причиной послужило это. Жанна сделала размытый, неопределенный жест. Знаете, давно у нас не было такой тяжелой игры, произнес Кулешов с невозмутимой повествовательной интонацией. Ройзман вбил в тишину зазубренный клин: опять же антисоветчина. Ну, можно и так сказать, – принято. Да как
В директорском кабинете пахло старой, насквозь пропыленной бумагой. Отцу явно не сиделось на месте: он то складывал руки на коленях, то без нужды теребил узел галстука. Карпов зачем-то пересчитал орденские планки на директорском пиджаке, а затем перевел взгляд ниже. Мотню-то застегивать надо, Владимир Иваныч, подумал он. Директор деловито и аккуратно раскладывал перед отцом разъятые винты и шестеренки сыновних прегрешений: так вот, Николай Алексеич, вчера на Ленинском зачете…
Месяц назад Карпов добросовестно предъявил комсомолистам тетрадь с конспектами нужных статей и подобающей картинкой на обложке, и его спросили, отчего он не ведет общественную работу, и он не нашел, что ответить. Его отпустили с испытательным сроком, но ничего не изменилось, разве что тетрадь поистрепалась. Ну, что с общественной работой? Да ничего, ответил он. Ты бы объяснил нам, почему так. Да не могу я к этому серьезно относиться, сказал он и потратил недолгую паузу на поиски замены слову «онанизм» – детский сад какой-то. Комсомолисты, напротив, были настроены серьезно: это, между прочим, твой вклад в строительство коммунизма, ты как вообще к коммунизму относишься? Где вы его видели, сказал он и вспомнил кумачовую тряпицу над пирамидой черствых плавленых сырков в гастрономе, – одним колбаса, другим лозунги, вот и весь коммунизм. Блядь, дернул же черт. Светка Выборнова в припадке праведности поставила вопрос об исключении, и голосование превратило вопросительный знак в восклицательный.
Такие вот дела у вашего отрока, подытожил директор вчерашнее, а недели две назад на истории… Норка, профура, настучала, понял он. Она перечисляла признаки культа личности, и он поднял руку: Элеонора Михална, а у нас с этой точки зрения не культ? Норка потребовала объяснений, и он растолковал: вот, допустим, концентрация власти в одних руках – Леонид Ильич на всех креслах сидит, и генсек, и председатель президиума… а приписывание заслуг партии одному человеку? – «Малая Земля» с «Возрождением»… Ничего подобного, поморщилась Норка, сядь и подумай, что говоришь. Это называется за деревьями не видеть леса. Сквозь вставные челюсти потекло шепелявое раздражение: конечно, все ничего не видят, один Карпов все видит…
Напоследок директор спросил: я знаю только то, что я ничего не знаю, – чьи слова? Сократ, ответил он. Ну вот, удовлетворенно кивнул директор, а уж наверняка не глупее тебя был.
Улица безнадежно расплылась в серой мартовской слякоти, в лужах под ногами прописались разрозненные фрагменты ватного, проводами перечеркнутого, неба. За щербатым забором частного дома кратко и натужно проорал петух.
По пути домой оба наглухо замуровали себя в безмолвии, и уже на пороге отец запоздало спохватился: у тебя что, уроков больше нет? Нет, соврал он. Отец, заложив руки в карманы, прошелся по комнате, перебрал стопку книг на краю письменного стола: «Теория социального конфликта», «Манипуляторы сознанием», «Фашизм: идеология и практика»… Отец ткнул пальцем в обложку: это откуда? Из библиотеки, ответил он. А это? Почитать дали. Кто? Ротберг. Понятно, сказал отец, значит, чтоб к завтрему макулатуры этой в доме не было. Что с библиотеки – сдай, эту жиденку своему снеси, остальное – на помойку. Хорошо, согласился он, понимая, что отец отгорожен сам от себя деланным спокойствием, и эта шаткая постройка вот-вот рухнет и погребет под обломками их обоих. Возражать отцу, все едино, было бесполезно: старшина запаса. Будто и сейчас продольные лычки на плечах. Ладно, сказал отец, давай по делу: как жить думаешь? Как получится. Вот именно, как получится, передразнил отец, болтаешься, извини за выражение, как хуй в рукомойнике, – ни планов, ни целей… Это жиду твоему можно так рассуждать, один хрен в Израиль умотает, а тебе-то тут жить. Ты ж, вроде, поступать куда-то собирался? – так тебя с твоей анкетой нигде дальше порога не пустят. Разве что к нам в цех, – кстати, а ты видал, как зимой мазутную окалину разгружают? нет? зря-а… Ты там через двадцать минут сдохнешь на хер. Ладно, на себя тебе насрать, а про нас с матерью ты подумал? нам теперь что, – самим в райком пойти и партбилеты на стол положить? Отцовские глаза потемнели и потускнели, превратились в серый дорожный щебень, но говорил он четко и размеренно, один за другим вгоняя в затылок словесные гвозди: садись за стол, бери бумагу, пиши. Чего писать? Что скажу, то и напишешь. Давай: в комитет ВЛКСМ. от такого-то. заявление. признаю. все свои заявления. пустой болтовней… Я этого не напишу, сказал он, и чугунная оплеуха едва не снесла его со стула. С тобой не шутки шутят, стервец. Давай: пустой болтовней. лишенной всякого смысла. Точка. Ну и говно же я, подумал он, ну и говно. Отец диктовал: прошу. дать мне возможность. искупить свой проступок. Точка. Число, подпись. Завтра отдашь куда следует. И не вздумай переписывать, – лично проверю. Лично, понял?..
Играйте, Арон Моисеевич. «Диагнозы» за тысячу
Стенокардия, angina pectoris, – все это звучало слишком отвлеченно, слишком дистилированно: с. возникает вследствие уменьшения притока крови к участку сердечной мышцы за счет сужения просвета коронарной артерии, обеспечивающей его кровью, при этом миокард не получает достаточно кислорода… все херня, все не так, всему виной была грудная жаба, жаба в груди. Скользкая тварь высасывала силы, давила сердце бородавчатыми лапами, заставляя его отчаянно, по-рыбьи биться о ребра, и левая рука до самых ногтей наливалась тоскливой, ноющей тяжестью, и воздух внезапно сгущался и твердел, и никак не удавалось протолкнуть его каменные комья в горло, и лицо заливал холодный пот.
Впервые приступ навалился на Карпова на выборах в городскую думу, после полуторачасового, на матюгах замешенного лая в штабе: придурок кандидат отстаивал занозистый, долотом сработанный слоган «Козлов – знаем и выбираем!» Блядь, Василий Палыч, ты ж сам в говно лезешь и нас за собой тащишь, «козлов» – винительный падеж множественного числа от слова «козел», ты понимаешь? Ебаный в рот, ты мне мозги не еби, – фамилию менять прикажешь? Карпов умолк, кое-как придушил липкую немочь внутри, выволок отяжелевшее, задохшееся тело во двор и уронил его на затоптанную скамейку. Следом вышел Вадим, заезжий психолог-мордодел: да-с, батенька, архиточный слоган! да ты, никак, не в себе? Дай-ка пульс… о-о! может, «скорую»? Карпов мотнул головой. Вадим выудил из кармана мобилу: тогда тачку, брось выебываться, хоть дома отлежишься, а будьте добры, машину на Кирова – сорок два, кирпичная пристройка… да-да, совет ветеранов. Подозревал я, что ты садюга, но чтобы до такой степени… Карпов открыл в себе способность выговаривать односложные слова: то есть? – и понял, что оживает. Ну вот, смотри: садизм есть агрессия, где агрессия, там и адреналин, то есть сужение сосудов, то есть дефицит кровоснабжения сердца. Это ж одни мокрощелки в телике визжат: экстрим! адреналин! – я б им язык вырвал по самый секель…
Причина была неустранима, и Карпов был обречен на войну со следствиями, сколь долгую, столь и тщетную. Нитраты взламывали череп изнутри, анаприлиновая горечь во рту не проходила, жаба за грудиной затихала, прикидывалась мертвой, но он знал: рано или поздно поддавки ей наскучат, и мертв в итоге будет он. Оставалось одно: по возможности затягивать период смурного полураспада, – кто б еще знал, зачем.
«Диагнозы» за полторы, сказал Ройзман. Причиной его смерти послужило это. Обширный инфаркт миокарда. Осложненный перикардитом, смачно уточнил Кулешов. Испугали ежа голой жопой, подумал Карпов, а то я не знал. Ну и хули? – Welt, ade! ich bin dein m"ude , и вся недолга. «Вопросы веры» за полторы, продолжил Ройзман, и в студии грянул гонг. Вам достается аукцион, сообщил Кулешов, у Антона на счету отрицательная сумма, в торгах участвуете вы и Жанна, номинал – полторы, ваше слово, Арон Моисеевич. Две пятьсот. Жанна? Три пятьсот. Арон Моисеевич? Ройзман рассек воздух жесткой ладонью, как шашкой: ва-банк. Жанна? Жанна сложила губы в змеиную улыбку: пас-с-с. Арон Моисеевич вынужден пойти ва-банк, объявил Кулешов, полная тишина в зале! Внимание, вопрос: единственным искренно верующим человеком на его памяти оказался этот. Ройзман коршуном взвился над поверженной Жанной: психически больной, – энцефалопатия на почве болезни Иценко-Кушинга. Бра-во! проскандировал Кулешов, по правде говоря, иного от вас не ждал.
Социологиня Оля сбросила ему эсэмэску: шеф задержал как только таксразу. Дискета с данными предвыборного опроса была позарез нужна еще вчера, и Карпов уже сорок пять минут раздраженно курил на лавке у подъезда: говорил же засранке, чтоб отгулы брала, так вечно же – и рыбку съесть, и на хуй сесть. Двор, включая мусорные контейнеры, был разрисован желтыми меловыми крестами. Дневной дождь размыл граффити, и теперь громоздкий мужик на тонких паучьих ножках трудно перетаскивал тучное, раздутое тело от креста к кресту, доставал из кармана линялых спортивных штанов цветной мелок и реставрировал контуры. Дурак, должно быть. Карпов поймал взглядом его лицо: свежая ссадина на лбу, монгольские щелки глаз, рот, затерявшийся в оплывших щеках, свалявшиеся клочья бесцветного пуха на подбородке. Какой там мужик, лет семнадцать…
Парень неожиданно сломал траекторию своих перемещений, двинулся в сторону Карпова, повалился рядом с ним и спросил сквозь сиплую одышку: зачем вы делаете ему больно? Кому, спросил Карпов, отодвигаясь. Господу нашему Иисусу Христу, зачем вы курите? Богословская дискуссия с придурком интереса не представляла, и сигарета, третья подряд, была уже не в радость, и он отправил окурок под скамейку: ладно, не буду. Спасибо, обрадовался парень, я помолюсь за вас. Явился карманный молитвослов в замусоленном бумажном переплете: я по книжке молюсь, тут слова такие сложные, я плохо запоминаю – присноблаженную, пренепорочную… Поклоны бьет, вот и ссадина, понял Карпов. Дурак ковырял страницы ломкими, тростниковыми пальцами: я о вас ангелу своему помолюсь, Иоанну Предтече, вот – крестителю Христов, проповедниче покаяния… Он, настороженный догадкой, спросил: вас Иваном зовут? Иваном, мы с мамой вот тут живем, – парень, тряхнув щеками, кивнул на серый каземат ближней общаги и вынул обглоданный, мелом перепачканный пряник: извините, я покушаю… Карпов поспешно поднялся: ну, мне пора. Сама дискету привезет, невелика барыня.