Группа Тревиля
Шрифт:
— Они не дойдут. Такие никогда не доходят.
— Никто из тех, кто идут, не знают, что хотят. Поверь, они не знают даже, могут ли на самом деле дойти или не могут.
— Ну и у нас есть ещё одна степень защиты: при мне один писатель говорил, что не может быть у отдельного человека такой ненависти или, скажем, такой любви… которая распространялась бы на все человечество! Ну деньги, девка, ну там месть, чтоб начальника машиной переехало. Ну это туда-сюда. А власть над миром! Справедливое общество! Царство Божье на земле! Это ведь не желания, а идеология, действие, концепции. Неосознанное сострадание еще не в состоянии реализоваться. Ну, как обыкновенное инстинктивное желание. Вот что нам этот писатель говорил, и я ему верю — у него такая минута
— Отчего не предположить, что к Монолиту дойдёт какой-нибудь сатанист. Вот и он решит разом всё дело — забормочет свои глупые заклинания, а они распространятся на всех. Всё это ложь, что нельзя ненавидеть человечество целиком — можно. Многие вырастили в себе это яростное чувство, что у них есть самое заветное желание. Самое искреннее! Самое выстраданное! Для них ведь главное — верить!
— Верить? Тебе сложно, потому что на самом-то деле сам ты в Бога не веришь. А как человек в Бога верит, так сразу оказывается, что он в домике. В самое ужасное время, в кошмарных обстоятельствах — и в домике!
Тут вступил неизвестный мне украинец, с которым Арамис накануне так славно острил.
Он сказал:
— Есть такая история у одного поляка, который писал про Древний Египет. Там был фараон, такой хитроумный, потому что сам был бог — просто так, по служебному положению. И вот этот фараон, потому что был бог, видел много того, что не видят другие люди.
А увидел он стаю серебристых птиц, что вылетали из храмов, дворцов, улиц, мастерских, нильских судов, деревенских лачуг, даже из рудников. Сначала каждая из них взвивалась стрелой вверх, но, повстречавшись с другой серебристой птицей, которая пересекала ей дорогу, ударяла ее изо всех сил, и обе замертво падали на землю. Это были противоречивые молитвы людей, мешавшие друг дружке вознестись к трону предвечного. И раз за разом он лучше разбирал слова молитв: вот больной молился о возвращении ему здоровья, и одновременно лекаря, который молил, чтобы его пациент болел как можно дольше; хозяин просил Амона охранять его амбар и хлеб, вор же простирал руки к небу, чтобы боги не препятствовали ему увести чужую корову и наполнить мешки чужим зерном.
Молитвы их сталкивались друге другом, как камни, выпущенные из пращи — и это выражение у поляка, поверьте, братья, было самым лучшим.
Итак, падал ниц путешественник в пустыне, потому что уже помирал без воды, а северный ветер мог бы принести ему воду, молились и моряки о том, чтобы ветры дули с востока, потому что они там сумели бы что-то перевезти, а крестьяне хотели, чтобы пересохли болота, а те, кто ловил в болотах рыбу, наоборот, хотели, чтобы болота не пересыхали никогда.
Рабы, конечно, молились. Ведь чуть что, начни рассказывать о древнем мире, так там сразу рабы. Особенный шум царил над каменоломнями, где закованные в цепи каторжники с помощью клиньев, смачиваемых водой, раскалывали огромные скалы. Там партия дневных рабочих молила, чтобы спустилась ночь, и можно было лечь спать, а рабочие ночной смены, которых будили надсмотрщики, били себя в грудь, моля, чтоб солнце никогда не заходило. Торговцы, покупавшие обтесанные камни, молились, чтобы в каменоломнях было как можно больше каторжников, тогда как поставщики продовольствия лежали на животе, призывая на каторжников мор, ибо это сулило кладовщикам большие выгоды. Молитвы людей из рудников тоже не долетали до неба.
А на границе со страной, где заходит солнце, стояли друг напротив друга две армии. Бойцы лежали в песках и, раскачиваясь, молили своих богов о победе над врагом. И молитвы воинов сталкивались в воздухе, как стаи хищных птиц, и ни одна из них не поднялась выше прочих — все они рухнули на песок.
И повелитель мира Амон вовсе не заметил ни одной из этих молитв.
И куда ни обращал фараон утомленный свой взор, везде было одно и то же. Крестьяне молили об отдыхе и сокращении налогов, писцы о том, чтобы росли налоги и никогда не кончалась работа. Жрецы молили Амона о продлении
Но все понимали, что кровь прольётся, и каждый заяц молился о том, чтобы это была не его кровь.
В общем, не было никакого порядку, все молились кто в лес, а кто и по дрова. Каждый в молитвах вольно или невольно гадил другому. И все просили для себя, и никто для всех.
Поэтому молитвы, хотя и были летучи как серебристые птицы, но летали плохо и высоко не поднимались. А сам божественный Амон, до которого не долетала с земли ни одна молитва, опустив руки на колени, все больше углублялся в созерцание собственной божественности, а в мире продолжали царить слепой произвол и случай.
Но вдруг фараон услышал голос одной женщины:
— Эй, быстрее домой, тебе пора молиться!..
— Погоди чуть-чуть! Чуть-чуть! — ответил взрослому голосу детский.
Фараон всмотрелся и увидел маленькую хижину своего мелкого слуги. Там жил его писец. Хозяин ее при свете заходящего солнца кончал свою дневную запись, жена его дробила камнем пшеничные зерна, чтобы испечь лепешки, а перед домом играл, смеясь, маленький мальчик.
По-видимому, его опьянял полный ароматов вечерний воздух.
— Сынок, а сынок! Иди же скорее, помолимся, — повторяла мать.
— Сейчас! Сейчас, — отвечал мальчуган, продолжая бегать и резвиться.
Наконец женщина, видя, что солнце начинает уже погружаться в пески пустыни, отложила свой камень и, выйдя во двор, поймала шалуна, как жеребенка. Тот сопротивлялся, но в конце концов подчинился матери. А та втащила его в хижину и посадила на пол, придерживая его, чтобы он опять не убежал.
— Не вертись, — сказала она. — Подбери ноги и сиди смирно, а руки сложи и подними вверх. Ах ты, нехороший ребенок!
Тот пацан, которого притащили в хижину, понял, что хочешь не хочешь, а молиться придётся. То есть, пока не помолишься, снова играть не пустят. Ну и действительно начал молиться, но как умел — то есть, не как взрослые, а честно.
Честно-пречестно.
Ну и стал он говорить с богом так:
— Спасибо тебе, добрый бог Амон, за то, что сегодня ты весь день оберегал моего отца от напастей, а матери моей дал пшеницы на лепешки… А еще за что? За то, что создал небо и землю и ниспослал ей Нил, который приносит нам хлеб. Еще за что? Ах да, знаю! И еще благодарю тебя за то, что так хорошо на дворе, что растут цветы, поют птички и что пальма приносит сладкие финики… И за то хорошее, что ты нам подарил, пусть все тебя любят, как я, и восхваляют лучше, чем я, потому что я еще мал и меня не учили мудрости. Ну, вот и все…
— Скверный ребенок! — проворчал писец, склонившись над своей записью. — Скверный ребенок! Так небрежно славишь ты бога Амона!
Но фараон в волшебном шаре увидел нечто совсем другое. Молитва расшалившегося мальчугана жаворонком взвилась к небу и, трепеща крылышками, поднималась все выше и выше, до самого престола, где предвечный Амон, сложив на коленях руки, углубился в созерцание своего всемогущества.
Молитва вознеслась еще выше, до самых ушей бога, и продолжала петь ему тоненьким детским голоском: «И за то хорошее, что ты нам подарил, пусть все тебя любят, как я…» При этих словах углубившийся в самосозерцание бог открыл глаза, и из них пал на мир луч счастья. От неба до земли воцарилась беспредельная тишина. Прекратились всякие страдания, всякий страх, всякие обиды. Свистящая стрела повисла в воздухе, лев застыл в прыжке за ланью, занесенная дубинка не опустилась на спину раба. Все забыли о всяком случающимся с ними ужасе и, к примеру, изможденный и больной человек перестал думать о своей болезни, человек, умиравший в пустыне без глотка воды, перестал думать о жажде, ну и всё такое.