Группа
Шрифт:
Киборг Сван отмечал возвращение контуров бутылкой минеральной воды.
В десять часов вечера, когда вечеринка только началась, с ними были еще другие – доктор Голев, доктор Ларри, и даже Натэлла Наильевна заглянула минут на пять, не столько всех поздравить и сделать глоток вина, сколько напомнить о себе. Дать понять: я вас вижу. В том смысле, что сильно не увлекайтесь – вы на работе.
Доктор Голев выпил бокал и почти сразу ушел. Доктор Ларри остался – и пил наравне со всеми, разглагольствуя о высоких материях и тонких мирах, пока не завалился на бок, уткнувшись виском в диванный валик и смазав с лица очки. Невозмутимый Сван перекинул дока через плечо и отнес в его комнату, после чего все облегченно выдохнули.
Арсений и
Только после двух часов ночи царящее в особняке оживление понемногу пошло на спад. Последними, кто бодрствовал в большом доме в ночь с 18-го на 19-е мая, были доктор Голев и Натэлла Наильевна. В конце концов Натэлла Наильевна тоже задремала, прикорнув на гладкой груди обнимавшего ее юнца, который когда-то был ее мужем. Что-то встревожило ее во сне, и она вздрогнула, сдвинув на мгновение брови над переносьем. Доктор Голев ласково усмехнулся, поцеловал Натэллу Наильевну в висок и чуть сильнее прижал к себе. С тех пор, как они были вместе в прошлый раз, ее тело изменилось, и он не мог этого не заметить. Кожа стала еще чуть менее эластичной, едва уловимая – прежде – нотка увядания, подмешанная к яблочному аромату зрелости, стала более выраженной, отчетливой.
«Ничего, Ташенька, ничего», – шепнул ей доктор беззвучно, одним дыханием. Ничего… Однажды ты придешь ко мне и скажешь: да, я согласна. Я хочу этого. Я готова… Нужно многое пережить, чтобы стать молодым, как любил поговаривать один художник. А старым быть вовсе не обязательно. Рано или поздно, но ты тоже дозреешь до этой мысли…
Доктор Голев уснул последним. Перед этим он собрал раскиданные в изножье постели листы с рисунками и положил их на прикроватную тумбочку. Покрутив колесико-выключатель, погасил бра.
Ночью ему приснился Одиссей – он ехал по коридору в своем инвалидном кресле, а следом за ним летели, шелестя крыльями и слепо стукаясь о стены и потолок, мятые и растрепанные желто-лиловые орхидеи.
6. Зеленый мир
Полина ускорила шаг и заранее вытянула руки, собираясь закрыть ими глаза дочери. Одиссей, увешанный гроздьями пакетов из бутиков и сувенирных магазинчиков, чуть приотстал. «Извините. Простите», – бормотал он, протискиваясь между столиками, задевая чьи-то локти, колени и сумки, висящие на спинках стульев. «Теснота, как… в Европе», – пришло ему в голову, прежде чем он вспомнил, что именно в ней, в Европе, они сейчас и находятся. В самом что ни на есть сердце Европы – в Риме.
Вокруг мерно колыхалась, словно ледяное крошево в коктейле-смузи, плотная звуковая взвесь. Слышались смешки, обрывки фраз, приветственные возгласы, детский плач, мелодии птифонов, звяканье вилок о тарелки и чашек о блюдца.
Сквозь весь этот шум Одиссей услышал голос жены. Услышал так ясно, словно находился с ней рядом.
– Угадай, кто! – пропела Полина, склоняясь над макушкой дочери. Улька протестующе вякнула, замотала головой, пытаясь освободиться от накрывших глаза ладоней и снова уткнуть их в экран планшета. Где, конечно, происходило нечто гораздо более интересное, чем в окружающем скучном мире.
– Ну вот! Из-за тебя меня снова грохнули!
В это время какой-то парень обогнал Одиссея, чувствительно задев его громоздким туристическим рюкзаком.
– Эй! – взвыл Одиссей. – Осторожней, рагаццо!
Парень обернулся. В его глазах плясало веселье, смешанное с безумием. Оскалив рот в ухмылке, он показал Одиссею большой палец – жест, который вполне можно было бы принять за извинение, если бы в следующий миг он не провел этим пальцем себе по горлу. Отвернувшись от обомлевшего Одиссея, парень двинулся дальше. А еще секунд через пять прогремел взрыв.
Они приходили к нему в палату каждый день. Возможно, они не уходили и вовсе. Одиссей видел их лица, склонявшиеся над ним, но видел как бы издалека, точнее – изглубока своего нынешнего измерения-ущелья, на дне которого он был расплющен. И в то же время «дно» находилось не в вертикальном низу, а как бы сбоку, в параллельной плоскости. За бесконечным стеклом витрины. Иногда ему казалось, что от жены и дочки его отделяет река – не река, но некий похожий на реку поток чего-то струящегося и прозрачного. Так струится и дрожит воздушное марево над пустыней, над раскаленным асфальтом, над крышами маленьких итальянских городков в знойный полдень. Поток полуденного зноя, да, именно так сказал бы Одиссей об этом странном оптическом явлении, будь у него возможность говорить или хотя бы думать привычными человеческими словами.
С этим потоком было что-то не так, неправильно. Что-то мешало на него смотреть. Со временем Одиссей понял, в чем состоит главная неувязка: у потока не было направления. Тем не менее это являлось именно потоком, причем довольно стремительным, в чем можно было убедиться (правда, ценой жуткой головной боли), просто перестав смотреть сквозь него и на миг прилепившись взглядом к одной из его частиц. К одной из условных, воображенных точек его уносящейся прочь прозрачности. В тот же миг становилось плохо – начинало подташнивать, кружилась голова и, что самое худшее, появлялось чувство непоправимости случившегося. А чего именно – случившегося – ни понять, ни вспомнить, ни даже представить было совершенно невозможно.
Одиссей пытался от него избавиться, от этого чувства. Что, что могло произойти такого ужасного? Какая катастрофа постигла их семью? Ведь самое главное – все живы. Вот они, две его любимые девочки, Поля и Уля, Поль-Уля, Полюля, как он ласково называл их вместе и по отдельности. Случилось что-то ужасное, но они – живы, а значит, это ужасное не так ужасно, чтобы ад неизвестности обрушивался на него всякий раз, как он приходил в сознание.
Впрочем, в те первые несколько недель сказать о нем «приходил в сознание» было бы сильным преувеличением и большим авансом. Вздрагивали веки. Иногда, без всякой видимой причины и вне зависимости от просьб врача пожать ему руку, начинали подергиваться пальцы. По лицу проскальзывали нечитаемые гримаски. Вот и все «сознание».
Одиссею же казалось, что он – кричит.
«Что со мной?! Где я?! Скажите мне, что произошло?!»
Но никто не реагировал на его крики. Кроме его девочек, разумеется. Они начинали как-то особенно ласково на него смотреть, и то слабое свечение, которое исходило от их силуэтов, в такие минуты усиливалось до равномерного матового сияния.
Одиссея почему-то не удивляло это сияние. Нисколько не удивляло. Если уж на то пошло, врачи и медсестры тоже слегка светились. Словно выступали за контуры собственных тел, – и оттого казалось, что тела их обведены цветными флюоресцентными аэромелками, такими, как вот из Улькиного наборчика, с которым она не расставалась лет в девять. У каждого из людей, заходивших в его палату, был свой оттенок свечения. Неповторимый и уникальный. У врачей, медсестер, у других каких-то мужчин и женщин со смутно знакомыми лицами… И вместе с тем – особым разнообразием оттенков эти ауры вокруг людей не отличались. Все их можно было разделить на три группы – голубовато-серые, светло-коричневые и зеленые. Иногда в них присутствовали и другие краски – в виде сполохов или вкраплений. Алые, бордовые, фиолетовые, переливающиеся подобно северному сиянию и вспыхивающие разрозненными точками, как шрапнель… В другое время Одиссей обязательно заинтересовался бы этим феноменом, призвал бы своих девчонок полюбоваться на это вместе, шепнул бы им, приобняв за плечи: «Вот, видите? Так выглядят наши души!» Но сейчас все это казалось настолько само собой разумеющимся и естественным, что Одиссею и в голову не приходило удивляться. Он видел души – и это было в порядке вещей.