Групповой портрет с дамой
Шрифт:
Здесь авт. надо сделать, пожалуй, одно чрезвычайно тривиальное признание: несмотря на то, что он, авт., старается по примеру одного небезызвестного врача следовать своим извилистым путем «в земной карете, запряженной небесными конями», он чувствует себя всего лишь слабым земным человеком. И посему ему хорошо понятны вздохи героя одного литературного произведения, который хотел мчаться «с Эффи на Балтийское море». По причине отсутствия Эффи, с которой можно было бы умчаться на Балтийское море, авт. решил без всяких угрызений совести отправиться с Клементиной, ну, скажем… в Вайтсхехгейм, чтобы обсудить с ней на досуге ряд жизненно важных проблем; к сожалению, он не решается назвать эту женщину «своею», поскольку она не решается стать «его». У Клементины возник ярко выраженный «алтарный комплекс»; почти восемнадцать лет она была тесно связана с церковными алтарями и вот теперь не хочет, чтобы кто-нибудь «повел ее к алтарю». По мнению Клементины, брачное предложение, будто бы спасающее честь женщины, на самом деле роняет ее честь. Да, кстати, ресницы у Клементины все же гораздо более длинные и шелковистые, чем это показалось авт. однажды в Риме. Много лет Клементина вставала чуть свет, сейчас она наслаждается поздним вставанием, завтракает в постели, совершает прогулки, отдыхает после обеда; иногда читает довольно длинные лекции (их можно, наверное, назвать также размышлениями вслух или монологами) о причинах своей боязни перейти вместе с авт. «через – линию – Майна», то есть поехать на север. О жизни до-Вайтсхехгейма никогда не упоминается. «Представь себе, что я была бы в разводе или вдовой… Я ведь тоже не стала бы рассказывать тебе о первом браке». Доподлинный возраст Клементины сорок
Благодаря хорошо продуманному многоступенчатому плану авт. постепенно и относительно безболезненно осуществил свой замысел: остановившись сначала в Майнце, потом в Кобленце и в третий раз в Андернахе, он под конец завлек-таки Клементину «на-север-в-за-Майн». С людьми он знакомил ее столь же осторожно, как и с новой природой, соблюдая ту же постепенность. Ведь и образованные дамы требуют, чтобы с ними обращались тактично. Посему первым номером программы шла госпожа Хёльтхоне с ее библиотекой, изысканной домашней атмосферой и почти монашеской строгостью. Встреча эта вполне удалась, и на прощанье хозяйка чуть хрипло прошептала: «Поздравляю вас» (с чем, собственно? Авт.). После Хёльтхоне настала очередь Б. X. Т., блеснувшего поразительно вкусным луковым супом, превосходным итальянским салатом и мясом, поджаренным на грилле: Б. X. Т. с жадностью впитывал в себя каждое, буквально каждое слово К. о Рахели Гинцбург, Герзелене и т. д. Поскольку Б. X. Т. считает ниже своего достоинства читать газеты, он ничего не знал о скандале, уже заметно поутихшем. Под конец Б. X. Т. прошептал: «Вы счастливчик!» Колоссальный успех имели Грундч, Шолсдорф и Ширтенштейн, первый благодаря «полной естественности», а также потому, что «старые кладбища обладают притягательной силой, их печаль безотказно действует на людей». Что касается Шолсдорфа, то он и впрямь «звезда» по части обаяния, устоять перед ним невозможно. С тех пор как у Шолсдорфа появился реальный базис для оказания помощи Лени, он избавился от прежней скованности; кроме того, он филолог, стало быть, коллега Клементины; за чаем с миндальными пирожными они очень скоро вступили в жаркий спор о том периоде в истории советско-русской культуры, который К. называла формализмом, а Шолсдорф структурализмом. В отличие от Шолсдорфа Ширтенштейн оказался не в лучшей форме, он неумеренно жаловался на интриги и вагнерианство небезызвестных псевдомолодежных композиторов, а потом, бросив обиженный взгляд на К. и еще более обиженный во двор, открыто пожаловался на то, что не связал себя на всю жизнь ни с одной женщиной и что ни одна женщина не связала себя с ним. Ширтенштейн проклинал рояль и музыку и в припадке мазохизма и самоуничижения подбежал к своему инструменту и забарабанил на нем «Лили Марлен». Под конец он извинился и, всхлипнув без слез, попросил оставить его «наедине со скорбью». Какого рода была эта скорбь, авт. стало ясно у Пельцера, посетить которого он счел себя обязанным сразу же после визита к Шолсдорфу. За это время, то есть примерно за пять дней пребывания авт. в Вайтсхехгейме, Шветцингере и Нимфенбурге, Пельцер ужасно исхудал. В присутствии своей супруги Евы, подававшей кофе и чай с усталой, но приятной меланхолической улыбкой, Пельцер произнес несколько пессимистических сентенций, так сказать, общего плана; госпожа Ева в сильно запачканном халате художницы казалась какой-то ненастоящей и разговаривала исключительно на грустные темы, к примеру о таких материях, как «осмысленная бессмыслица искусства», а также о Бойсе, Артмане и т. д.; при этом она обильно цитировала одну солидную ежедневную газету… Но потом госпожа Ева покинула общество, дабы вернуться к своему мольберту. «Долг повелевает мне писать! Извините меня, пожалуйста!» На Пельцера было жалко смотреть. Он бросил на Клементину испытующий взгляд, словно взвешивал, можно ли схватить эту синицу в руку, а когда К. пришлось срочно удалиться по вполне понятной причине (от двух до шести дня она выпила у Шолсдорфа четыре чашки чая, у Ширтенштейна три и еще две чашки кофе у Пельцеров), – когда К. удалилась, Пельцер заговорил шепотом: «Раньше считали, будто я болен диабетом, но оказалось, что содержание сахара в крови у меня в норме, да и вообще здоровье в полном порядке. Поверьте мне… Наверное, вы будете смеяться, но я в первый раз в жизни понял, что у меня есть душа и что моя душа страждет; в первый раз я чувствую, что исцелить меня может не первая попавшаяся женщина, а одна-единственная в мире. Я бы с удовольствием задушил турка. И что только она в нем нашла?… Неотесанный
Авт., проникшись большой симпатией к Пельцеру, дал ему понять, что в подобных ситуациях посредничество третьего лица, как показывает опыт, не достигает цели; скорее даже, наоборот, вредит. В таком деле сам потерпевший должен все превозмочь без постороннего вмешательства. «И притом, – продолжал Пельцер, – я ежедневно отваливаю мадонне дюжину свечей, ищу утешения – говорю вам это как мужчина мужчине – у других женщин, не нахожу его, пью, пропадаю в игорных домах, но rien ne va plus [55] , говорю я вам. Вот так-то!»
55
Ничего не выходит (франц.).
Авт. утверждает, что Пельцер произвел на него отчаянное впечатление: пожалуйста, не сочтите это иронией, просто эпитет «отчаянное» как нельзя лучше подходил к тогдашнему состоянию Пельцера. «Никогда в жизни я не был влюблен, никогда в жизни! Только путался с разными шлюхами. Сплошной разврат… Ну да, жена… Конечно, я относился к ней очень хорошо, до сих пор отношусь к ней хорошо: пока жив, не допущу, чтобы с ней случилось что-нибудь плохое… Но я никогда не был в нее влюблен. А Лени я домогался, домогался с того самого дня, как увидел впервые. Но каждый раз мне перебегал дорогу какой-нибудь иностранец. И все же я не был влюблен в Лени, я влюбился в нее всего неделю назад, когда снова с ней встретился… Я… я ведь совершенно не виноват в смерти отца Лени. Я… я люблю ее!… Ни к одной женщине я не испытывал этого чувства».
Тут как раз вернулась Клементина и незаметно, но настойчиво начала торопить авт. закончить визит. Ее последующий комментарий был довольно недружелюбный, во всяком случае холодный и трезвый: «Мне кажется, это болезнь, как ее ни назови – хоть пельцеровской; хоть ширтенштейновской…»
В связи с поездкой в Толцем – Люссемих у авт. появилась возможность одним выстрелом убить и второго зайца: приобщить Климентину, которая всегда подчеркивает, что она жительница гор и баварка и сильно сомневается в наличии приятных людей севернее Майна, к прелести, более того, к очарованию равнин; впрочем, авт. не исключает, что он, быть может, живописал равнины чересчур восторженно. В итоге Клементина признала, что она никогда не видела таких плоских, таких необъятных равнин; она «сравнила бы их с равнинами России, если бы не знала точно, что равнины эти тянутся всего на триста – четыреста километров, тогда как там они тянутся на многие тысячи километров. И все же они напоминают Россию». Возражение авт. насчет того, что, мол, действительно «напоминали б, если бы не изгороди», Клементина не восприняла, а его пространные рассуждения об изгородях, заборах и межевых знаках сочла излишне «литературными»; когда же авт. упомянул о кельтском происхождении этих межевых знаков, обвинила его в неприятном «расизме»; в конце концов она все с той же неохотой согласилась, что здесь «засасывают горизонты», в то время как у них в горах «засасывают вертикали». «Тут у тебя все время такое чувство, будто ты плывешь, даже в машине ты плывешь и, наверное, в поезде тоже. Прямо страшно – вдруг ты так никогда и не доберешься до берега… А может, у вас вообще нет берегов?» Ссылка авт. на подъемы почвы в предгорьях и отрогах Эйфеля вызвала у Клементины всего лишь презрительную усмешку.
Колоссальный успех выпал на долю ван Доорн. Перед ее угощением нельзя было устоять – сливовый пирог со сливками (комментарий К.: «Вы тут то и дело поглощаете сбитые сливки») и кофе; причем Мария, «как положено», сама жарила зерна и молола их. Вот что сказала Клементина: «Фантастика, я вообще первый раз в жизни пью такой кофе, только теперь я поняла, что значит настоящий кофе» и т. д. и т. п. И под конец: «По-моему, все вы, здешние, умеете пожить в свое удовольствие». На прощанье М. в. Д. в свою очередь, прокомментировала встречу с К.: «Несколько запоздало, но лучше поздно, чем никогда. Да благословит вас господь! – А потом, перейдя на шепот, заметила: – Она вас научит… – И, покраснев, пояснила, опять же шепотом: – Я хотела сказать, научит порядку и всему прочему». Кончала она эту тираду со слезами на глазах: «А я превратилась в старую каргу, так и осталась в девках».
Богакова в инвалидном доме отметили, к удивлению авт., как «выбывшего», «выбывшего в неизвестном направлении». Он оставил лишь записку. «Пока что не ищите. Спасибо за все. Дам о себе знать». Однако за истекшие четверо суток он так и не дал о себе знать. Прошел даже слух, что Богаков – «красный шпион». Любезная сестра в инвалидном доме честно призналась, что ей будет недоставать Богакова, и спокойно добавила, что он исчезает почти каждую весну. «По весне его, очевидно, тянет уйти. К сожалению, с каждым годом положение усложняется. Ведь теперь ему необходимы инъекции. Будем надеяться, что ему, по крайней мере, тепло».
Выслушав множество самых разнообразных соображений о Лени, множество отзывов, частично резких, иногда прямых, а иногда и косвенных (от Б. X. Т., например, который мог всего лишь засвидетельствовать факт ее существования), Клементина решила во что бы то ни стало увидеть Лени «во плоти, осязаемую, обоняемую, зримую». И авт. не без страха и внутреннего трепета попросил Хельцена устроить ему эту столь необходимую встречу. Учитывая чрезвычайную нервность Лени, было решено допустить к встрече только Лотту, Мехмеда и еще одно лицо – «То-то вы удивитесь, когда узнаете, кто это лицо!»
«После первых же прогулок с Мехмедом, – сказал Ганс Хельцен, – Лени пришла в возбужденное состояние, теперь она с трудом выносит присутствие пяти человек одновременно, и уж никак не больше. Поэтому моя жена и я не придем. Особенно нервно реагирует Лени на атмосферу влюбленности и связанную с этим атмосферу эротического ожидания и напряженности; тут надо опасаться флюидов, которые исходят от Пельцера, от Ширтенштейна и пусть в гораздо меньшей степени, но и от Шалсдорфа».
Неправильно истолковав, нервозность авт., К. приревновала его к Лепи, поэтому авт. пришлось объяснить ей следующее: он, авт., знает о Лени все, а о ней, Клементине, почти ничего; благодаря интенсивным и продолжительным исследованиям он посвящен в самые наиинтимнейшие стороны личной жизни Лени и из-за этого чувствует себя порой шпиком, а порой ее сообщником… Тем не менее Клементина близка авт., а Лени, хотя и вызывает его симпатию, далека.
Впрочем, надо честно признаться: авт. радовался, что пришел к Л. в сопровождении К., радовался фило-логическо-социологическому любопытству своей спутницы, ибо без К. (в конечном счете знакомству с К. он обязан той же Лени и Гаруспике) он наверняка подвергся бы опасности заразиться упомянутой выше неизлечимой болезнью – либо в пельцеров-ской форме, либо в ширтенштейновской.
И все же поначалу авт. проявлял беспокойство и нетерпение, но потом, к счастью, его внимание было отвлечено неожиданной встречей. Кто бы, вы думали, сидел в комнате Лени, держа за ручку у всех на виду очаровательно покрасневшую Лотту Хойзер? Кто бы, вы думали, сидел там, улыбаясь от смущения или, скорее, ухмыляясь от смущения? Богаков собственной персоной! Одно было ясно: любезная сестра из инвалидного дома может не беспокоиться – Богакову тепло! А если кто-нибудь и сомневался в том, что Лотта способна излучать тепло, ему пришлось бы устыдиться. Там же сидел турок; вопреки ожиданиям авт. тип у него был на редкость не восточный, он казался мужиковатым и не то чтобы смущенным, а скорее деревянным; на нем были синий костюм и накрахмаленная рубашка со скромным (бурым) галстуком, турок держал Лени за руку с таким видом, словно дело происходило в 1839 году и он позировал в ателье фотографа; казалось, фотограф только-только сунул в свой огромный аппарат пластинку и готовится нажать на резиновую грушу, чтобы дать магниевую вспышку. Ну, а как вела себя Лени? Не без известной робости авт. искоса бросил взгляд на нее, а потом посмотрел на Лени в упор – как-никак за время своих неустанных поисков и розысков он всего лишь дважды мимолетно видел Лени на улице, да и то в профиль, не в анфас, и успел отметить лишь ее гордую осанку. Сейчас, однако, отступать было некуда – пришлось взглянуть действительности прямо в лицо. И тут авт. позволит себе сказать четко и лаконично, позволит себе understatement [56] : игра стоила свеч! Да! Как хорошо, что при сем присутствовала К. – , иначе не исключено, что авт. испытал бы ревность к Мехмеду. Но все равно в нем что-то шевельнулось, его что-то кольнуло, быть может, легкое сожаление по поводу того, что Лени мерещится борона, чертежник и офицер не в его объятиях, а в объятиях этого турка.
56
Сдержанное высказывание (англ.).