Групповые люди
Шрифт:
— Ничего не могу понять, — сказал Никольский.
— Что ж тут непонятного? Фактически управляет всей лагерной жизнью Багамюк.
— Не совсем так, — поправил я. — Управляет, но только той частью жизни, которая от него зависит, в частности труд, выполнение плана, некоторые карательные меры…
— Пусть будет так, — продолжал Лапшин. — Мы последние две недели работали по десять часов, перевыполнили план, потому что Багамюк дал обещание Зарубе, а Заруба за это поставит Багамюку дюжину-другую пачек чая и бутылки две-три белого.
— А какой смысл Зарубе вступать в сговор с заключенным? — спросил Никольский.
— А тот смысл, что без Багамюка Заруба не в состоянии выполнить план. Однажды, рассказывали мне, Заруба решил подсечь власть Багамюка и посадил его в карцер. Багамюк, отправляясь отбывать наказание, сказал начальнику: "Очень жаль, что вы решили сорвать выполнение плана". И что вы думаете, Багамюк сидел в карцере, а вся техника вышла на следующий день из строя. Вызвали специальную бригаду. Починили технику, а на следующий день началось все сначала. Простояли машины дня три, не выдержал Заруба, отправился к Багамюку в карцер, говорит: "Не дури". Багамюк
— Как же Багамюк, сидя в карцере, управлял колонией?
— А вот это и есть сила неформальной власти. И не валяйте дурака, Никольский, будто вы этого не знаете, — резко вдруг сказал Лапшин. — Вы рассказывали мне о некоем Шашперовиче, который помогал вам вести вашу борьбу. Вы чувствовали, что его советы основаны не просто на домыслах мудреца. Они строились с учетом той жесткой информации, которую получал Шашперович из разных мест.
— И все-таки у него ничего не получилось. А потом, какая тут связь? Уголовник Багамюк и мой бедный Шашперович?
— Да, связи тут, конечно же, маловато, — вздохнул тяжело Лапшин. — И мне кажется, что никаких здесь неформальных влияний нет. Есть жесткая запрограммированность всей системы на определенный тип авторитарных отношений. И Багамюк, и даже Вася-обиженник запрограммированы сверху, как и вся система существующих колоний, где пребывают такие же точно граждане, какие живут теперь на воле. Система, в которой мы с вами сейчас пребываем, должна один к одному соответствовать той системе, которая именуется волей. Почему один к одному? Да потому, что, если не будет этого закона соответствия, обе системы падут разом. Каждое из социальных образований подпирает друг дружку. Почему мы здесь с вами? Вовсе не потому, что мы провинились, или потому, чтобы мы вели себя по-другому. Мы здесь только для того, чтобы нормально в заданном направлении функционировала система там, на воле. Чтобы выжила вся сталинская система в тридцатые годы, ей нужны были репрессии и казни в том объеме, в каком они совершались. И такие партийные деятели, как Бухарин, это хорошо понимали. Больше того, они способствовали утверждению тех принципов, которые насаждали Сталин и его сообщники, среди которых был и Бухарин. Потому Бухарин сказал в своем последнем, предсмертном слове: "Оглядываясь назад, вижу лишь абсолютную черноту". Если человек ставит капкан и сам в него попадает, разве он может себя винить? История тому свидетель: чем сильнее тирания, чем она "величественнее", тем больше у угнетенных сознания, и страсти, и желания приветствовать эту тиранию, тем больше искренней готовности умереть за нее. Сталин создал такую систему отношений, которая от каждого требовала искренне, честно, безоглядно отдать за эту систему свою жизнь, ибо эта система была преподнесена всем народам как идеал, как последнее достижение культуры, демократии, свободы. Представьте себе, и Сталин заставил себя поверить в это. Он, если уместно такое соединение, саркастически верил в то, что идеалы достигаются любыми средствами, но с одним условием — чтобы каждое средство перед всеми не теряло добродетельных качеств. Если ты враг мнимый, если тебя уже обвинили и ты ни в чем не виноват, то умри же с сознанием, что твоя смерть укрепит систему, продвинет страну к Идеалу, а потому не отрицай своей вины, кайся! Кстати, и мы нужны системе не как безликие тени, а как живые существа, как живые носители живых ограничений. Каждый из нас вышел за пределы дозволенного в своей отрасли, его схватили и изолировали и тем самым всем остальным сказали: "Каждый, кто выйдет за пределы, будет наказан таким же образом".
— Не совсем я согласен, — сказал Никольский. — Дело в том, что система в целом может погибнуть, если ее не оздоровить. И я рвался спасти ее. Физически спасти. И Степнов стремился спасти систему. Нас просто не поняли. Мы не сумели объяснить все должным образом. Пройдет время — они хватятся и будут просить нас помочь. А хватятся только тогда, когда возникнет острая необходимость. Ведь выпустили же из тюрьмы в свое время Туполева и Королева! Понадобились — и выпустили.
— Заблуждение, — отрезал Лапшин. — Мы никогда никому не понадобимся. Королев и Туполев — это всего лишь счастливые случайности, исключения, подтверждающие закономерность. Тысячи таких же Туполевых и Королевых сгноили в болотах Севера, уморили голодом на Колыме. Нас могут выпустить только в одном случае — если мы здесь окажемся паиньками, то есть пройдем испытания на лояльность, и сведения о нашей лояльности должны дать две силы — Багамкж и Заруба! И как только мы выйдем отсюда, так сразу же наши места должны занять другие. Новые Лапшины, Никольские, Степновы. И не потому, что свято место пусто не бывает, а потому, чтобы не нарушилось равновесие. Колония и страна — это два ведра на одном коромысле. Как только в одном ведре окажется чуть меньше содержимого, так оба ведра летят бог знает куда — одно вверх, другое — в бездну. Вот за этим равновесием следят специальные люди. Следят на формальном и неформальном уровнях. Этот закон равновесия имеет разные для разных времен величины, но в общем-то эти величины и соотношения имеют свои основания. В тридцатые годы, когда лишь устанавливалось равновесие, понадобилось соотношение один к пяти, то есть сидит каждый пятый: надо было укротить разбушевавшиеся страсти, упорядочить авторитарность, загнать все свободолюбивые настроения в бездну, похоронить их. Теперь необходимо иное соотношение: один к двадцати. Изменился и качественный состав. И принцип "колониального отбора", — прошу зафиксировать, это мой термин, — так вот, этот принцип колониального отбора осуществляется не на семейной, а на отраслевой основе. То есть раньше брали человека из семьи, приходили, как правило, ночью, вытаскивали клиента из мягкой постели, перерывали все в квартире и под крики и стоны детей, женщин и стариков уводили в тартарары одного индивида.
Что же происходило дальше? Семья плакала всего лишь одну ночь. А уже наутро она преобразовывалась и внешне, и внутренне. Дети как ни в чем не бывало шли в школу, где им никто не напоминал о случившемся. Иногда, конечно, возникали вопросы: "А где папа?"- "Не знаю, — были ответы. — Уехал". Жены убегали на работу, припудрив щеки, они старались улыбаться, как будто ничего не произошло. И если кто-либо в их присутствии заговаривал о какой-нибудь самой безобидной политике, они тут же пожимали плечами и отходили в сторонку: избави нас, боже, от всего того, что было в ту проклятую ночь, когда из нагретого тепла вырвали мужа и увели в неизвестность.
Проходили годы, и в семье делалось все, чтобы забыть пострадавшего. Его не было. Конечно же, никогда не было. И фотографий нет на стене, и вещей нет в шкафу, и книжки, которые он читал, исчезли, и все, что он делал, исчезло, и лучше бы, если бы он не писал, и то, что написано им, тщательно пряталось, не показывалось детям, потихоньку уничтожалось, — так лучше и безопаснее: не было его, быстрее бы все забылось, чтобы никогда не причинило никому вреда. Так было раньше, и система нуждалась именно в таком варианте равновесия, потому что, замыкая личную трагедию семьи в ней самой, система как бы напрочь в самой семье замуровывала человеческую свободу, чтобы ее никогда и в помине не было. При этом система тщательно следила за тем, чтобы оставшаяся часть семьи жила весело и мажорно, чтобы от этого разлитого счастья проходу не было, чтобы вплавь кидались все и чтобы тонули от счастья, получая за это награды и поощрения, — так создавалась ликующая система. Эта система ликовала днем! А ночью оживала в смертельном страхе: зажигались огни, открывались застенки, и туда швырялись все новые и новые судьбы, и чем больше их швырялось, тем больше ликования было днем. Ночь была своеобразной гигантской печью, куда поленьями бросались человеческие тела, и этот смертельный огонь согревал страну, порождал ликование, утверждал гуманистические лозунги.
— Вы отвлеклись, сударь, — улыбнулся я. — Отвлеклись от колониального отбора.
— Правильно, отвлекся. Так вот, сейчас действует отраслевой принцип отбора. Берут из отрасли. Меня взяли из философии, Степнова из психологии, вас, Никольский, из биофизики, Колягина из торговли, Сидорова из медицины, Чесоткина из органов госбезопасности, Квакина из партийного актива. Отраслевые системы выдавили их из себя не для того, чтобы разрушить и ослабить сплоченность, а для того, чтобы спаять всех оставшихся, объединить, чтобы устранить болтанку, люфт, которые привносили каждый из нас в отрасль. А то что же получается? Работала, работала, скажем, психология как отрасль, добротно паразитируя, так сказать, на государстве, а потом пришел Степнов и сказал: "Паразитируете, господа? Я вас всех под корень". Замутил отрасль, создал болтанку, и полетела она разбитой колымагой к обрыву. Что делать? Надо спасать. Вот и бросили Степнова под колеса этой колымаге. Спасли телегу. А затем оттащили живую степновскую плоть в товарный вагон и доставили в человеческий отстойник, именуемый колонией строгого режима за номером 6515 дробь семнадцать. Номерки-то какие странные, заметьте. Сколько их, таких колоний, рассыпано по земле нашей! Тысячи. Кстати, вот так и решается одна из коренных проблем социальной психологии — проблема коллектива и личности. Если одна личность оказалась на краю бездны, то ее надо непременно сбросить в эту бездну, чтобы коллектив окреп и в фанфарном марше шел к вершинам своих побед. Это я, братцы, цитирую Макаренко. Это он обосновал принцип колониального отбора. Он — первый. А остальные уже как попугаи стали повторять вслед за ним. И заметьте, как удалось все перевернуть, поставить с ног на голову. Идея — прав всегда коллектив, а не личность, то есть личность никогда не права, если выступает против коллектива, — это формула стадного единения.
У человека иные законы: истина всегда рождается сначала в голове одного человека, то есть становится достоянием одной личности, а затем ею овладевает группа, затем более широкая общность и так далее. И опыт истории показывает: чем ярче истина, чем больше ей суждено жить в дальнейшем, чем она оригинальнее, тем труднее она пробивает себе путь, потому что стандартизированное большинство не принимает, не в состоянии принять эту истину сейчас, не подготовлено по разным причинам для приема этой истины. И одна из главных причин гонения на авторов этих истин состоит в том, что это подавляющее большинство располагает своими обветшавшими истинами, которые вошли в плоть и в кровь этого большинства, которые стали органической частью их сегодняшнего благополучия. Зачем им новые истины? Они только помеха для сегодняшней жизни этого большинства. Конформизм, мещанство, пошлость, стадность, неодухотворенность — это всегда, во все времена привилегия большинства, массы, суррогатной коллективности. Исторический парадокс большевизма как раз и состоит в том, что он изначально утверждал стадность как основу единения и как основу уничтожения индивидуальной истинности и самобытности.
— Что же, большинство не может принять нормальной истины или истинной человеческой радости? — спросил я. — Ведь одобрил же народ реабилитацию, уничтожение политических казематов, пятьдесят восьмой статьи, осуждение чудовищ типа Берии?
— Не одобрил. Тут иное. А собственно, кто сказал, что народ ликовал, когда проводились реабилитации? Скажу словами Пушкина: безмолвствовал народ. Эта самая реабилитация прошла скорее под спрятанные в груди едва слышимые мелодии реквиема. Какая же может быть у народа радость, когда еще и еще раз его ткнули мордой в грязь: "Гляди, при твоем участии сгноили двадцать миллионов ни в чем не повинных людей. А теперь радуйся, что это было несправедливо". Нет, братцы, реабилитация — одна из самых трагических минут нашей истории. Те остатки уцелевших и выживших из ума старикашек, не будь в обиду им сказано, еще неизвестно по каким причинам уцелели. Но бог c ними, дело не в этом. Предшествующая система нашей жизни, именуемая сталинизмом, исчезла не потому, что ее свергли, то есть не потому, что появились новые люди, которые сказали: "Надо жить по-другому, и для этого нужна иная система", а потому, что сталинизм сам себя изжил, потому, что он был построен на самосжирании: насытившись собственной кровью, он одряб и уже не в силах был себя защитить. Сталинизм исчерпал себя…