Групповые люди
Шрифт:
— Лев Давыдович Троцкий — выдающийся теоретик и деятель нашей партии, и мы никому не позволим порочить его доброе имя. У партии сложился правильный стиль бережного отношения к людям. Центральный Комитет партии в свое время всесторонне уже рассматривал вопрос об исключении товарища Троцкого из партии и в своем большинстве признал, что стремление исключить товарища Троцкого из партии носит явно оппозиционерский характер…
Здесь Сталин совершает поистине тройной кульбит: поддерживая будто бы Ленинградский губком, он тут же говорит о том, что деятельность Каменева и Зиновьева все же носит оппозиционерский характер, а с оппозицией надо вести беспощаднейшую борьбу. Снова как бы походя намечен контур будущих гражданских войн, когда место Троцкого займут и Каменев, и Зиновьев, и все ленинградцы.
— Нельзя не согласиться с принципиальной критикой товарищей Каменева и Зиновьева, решительно осудивших фракционерство товарища Троцкого. Товарищи Каменев и Зиновьев дают нам пример самого беспощадного и самого решительного отношения ко всяческим мелкобуржуазным проявлениям в рядах нашей партии. Но Политбюро не может согласиться с товарищами Каменевым и Зиновьевым в вопросе исключения товарища Троцкого из нашей партии. Политика отсечения чревата большими опасностями для партии. Кровопускание — не метод решения противоречий в нашей партии. Политбюро вынесло уже достаточно серьезное наказание товарищу Троцкому, освободив его с поста наркомвоена.
И снова Троцкий пожмет руку Сталину, снова его поблагодарит за участие. На сей раз поблагодарит, скрипя зубами, ибо главный гнев его направлен против Каменева, по чьей инициативе и был поднят вопрос о его исключении из партии. С Каменевым, как и с сестрой своей Ольгой Давыдовной, женой Каменева, он оборвал теперь всяческие отношения — предатели, трусы, подлецы, их Коба околпачил, они в рот ему заглядывают. Это все начинает понимать Троцкий, а ничего сделать не может: он смят.
И снова Сталин встретится с Каменевым и Зиновьевым, скажет им:
— Я понимаю, как вам трудно было в этой ситуации, особенно Льву Борисовичу, но я по-другому не мог поступить. Поймите меня правильно. Троцкий — выдающийся человек. Его капризы, себялюбие, детский эгоизм — производные его социального происхождения. Поймите мою слабость к нему: не могу не ценить его талант. Нам надо учиться, согласитесь с этим, не просто терпению, а долготерпению. У нас еще все впереди. Посмотрим, как он теперь поведет себя…
И снова Сталин дает некий контур дальнейшей борьбы: как он поведет себя — что это значит? А как, собственно, может повести себя талантливый человек, растоптанный и выброшенный за пределы своей главной жизненной цели? Ясное дело: Троцкий будет либо бездействовать во вред себе, поскольку, будучи выброшенным из сферы руководства, он станет лишним у штурвала власти. А раз лишний, значит, будет мешать, значит, можно будет обвинить во враждебных действиях, в злоумыслии. Сталин не забывает и своей легенды. Говорит Каменеву:
— И все же надо постараться сделать все, чтобы помочь Льву Давыдовичу быть с нами…
Этот лейтмотив будет развит Сталиным на Четырнадцатом съезде партии, когда он в открытую расскажет всем о своей заботливости, когда он решительно осудит будущих оппозиционеров за то, что они были невнимательны к Троцкому, за то, что они жаждали крови. Он скажет на съезде:
— Мы не согласились с товарищами Зиновьевым и Каменевым потому, что знали, что политика отсечения чревата большими опасностями для партии, что метод отсечения, метод пускания крови — а они требовали крови — опасен, заразителен: сегодня одного отсекли, завтра другого, послезавтра третьего — что же у нас останется в партии?
Это говорилось Сталиным на одиннадцатом вечернем заседании Четырнадцатого съезда партии 23 декабря 1925 года. Еще один этаж был пристроен к величественному зданию сталинской легенды о беспредельной его большевистской принципиальности, любовной заботе о кадрах, душевной щедрости.
Последующие два года на Сталина будут нажимать члены Политбюро: пора исключать Троцкого. Нет больше терпения!
И только на ноябрьском Пленуме ЦК 1927 года Сталин предельно деликатно доложит, что вынужден согласиться с большинством членов ЦК — исключить Троцкого из партии. Сталин был спокоен и будто бы даже огорчен. А Троцкий? Он как с цепи сорвался: "Вы — группа бездарных бюрократов. Если встанет вопрос о судьбе Советской страны, если произойдет война, вы будете совершенно бессильны организовать оборону страны и добиться победы. Тогда, когда враг будет в ста километрах от Москвы, мы сделаем то, что сделал в свое время Клемансо, — мы свергнем бездарное правительство; но с той разницей, что Клемансо удовлетворился взятием власти, а мы, кроме того, расстреляем эту тупую банду ничтожных бюрократов, предавших революцию. Да, мы это сделаем. Вы тоже хотели бы расстрелять нас, но вы не смеете. А мы посмеем, так как это будет совершенно необходимым условием победы".
Сталин поспешно закрыл заседание Пленума. Троцкий остался в одиночестве.
21
Утром ко мне подошел дежурный Разводов:
— Тебя к Ереме вызывают. И Заруба там. Баруха [58] к тебе вроде приехала, жена. Личку [59] собираются дать.
— Чепуха какая-то, — ответил я. — Разыгрываешь?
По тому, как Разводов услужливо поклялся, я понял: правда. Я не сказал Разводову, что у меня нет жены, развелся еще пять лет назад. Когда моя бывшая жена узнала, что меня загребли (она тоже давала свидетельские показания), она сказала мне: "Видишь, вовремя мы развелись". Детей у нас не было, развод прошел мирно, я оставил ей квартиру и все нажитое нами барахло. Уходя из дома, взял с собой восемьдесят третий том "Литературного наследства", посвященный неизданному Достоевскому. Помахал ей ручкой, она даже не встала с тахты. Нет, она не могла приехать. Кто же?!
58
Баруха — женщина.
59
Личка — свидание.
У меня все осело внутри, когда подполковник Еремин, зам начальника колонии по режиму, сказал мне:
— Мы идем на нарушение, и, не скрою от вас, по двум причинам. Во-первых, начальник колонии товарищ Заруба за вас ходатайствует, а во-вторых, лично к нам обратился главный редактор журнала "Новый путь" Шулейкин. Вы, оказывается, знакомы?
Я пожал плечами. Еремин ушел.
Я остался наедине с Зарубой.
— Я от вас не в восторге, — сказал Заруба, — но сделаю для вас все необходимое, если вы действительно решили вступить в брак с Любой Колесовой. Я побеседовал с девушкой, она производит самое наилучшее впечатление. Сумеете ли вы оценить ее чувства, ее поступок?
Я молчал. Внутри у меня что-то разгоралось. Мне было немножко стыдно. Я не считал себя старым человеком, но я был все же вдвое старше Любы. Я ему не сказал, что я ее не звал: зачем же подводить Любу. Я не знал лагерных порядков, кому положено приезжать: жене, невесте, сестрам или братьям. Я знал, что заключенным, которые вели себя хорошо, положено было свидание. Я видел этот счастливый барак свиданий, именуемый личкой. Я направился к вахте. От вахты прямой ход через систему электронных дверей на волю, а рядом, направо, эта самая личка. Меня встретил шнырь лички. Так звали дневального дома свиданий — должность богатая и сытная.
— Степнов? — спросил он у меня.
Я кивнул. Ко мне подошли дежурный помощник и прапорщик.
Я не обратил на них внимания. Они делали свое дело: что-то отмечали, что-то писали. Я прислушался к себе, к своему состоянию: должно быть, я был счастлив и вместе с тем подавлен. Я всегда себя ощущал плохо в скверной одежде. А здесь я попросту был запущен. Моя роба была грязной, мое белье выглядело ужасно. Носки и ботинки дырявы. Мне лень было штопать носки, стирать одежду, бриться и причесываться. Помощник дежурного мне что-то говорит, талдычит о какой-то важной морали, которая накладывает и на всю колонию, и на меня, и на весь коллектив большую ответственность. А я молчал. Собственно, то, как я себя вел, было штампом поведения заключенного. Всегда лучше молчать, когда говорит гражданин начальник. Молчать и изредка кивать головой. И думать о своем. Так лучше. Начальство любит, когда заключенный не разговаривает, а будто впитывает в себя речи вышестоящих.