Грустный шут
Шрифт:
Проводив Дуню, велел принести братьям нарядную одежду: Мите — немецкую, в какую сам облачился, Барме — алый кафтан с белой опушкой, козловые сапоги, красную бархатную шапку, синие плисовые штаны.
— Облекитесь, и — со Христом.
— Я лучше в своем, — отказался Митя, которого все в этом доме смущало. На ветру, на виду у матросов — там все свои — чувствовал себя легко и свободно. Здесь и язык немел, и ноги терпли.
— Оденься, братко, — сказал Барма. — Твое — тоже не наше. И князь от этого не разорится.
— Верно,
— Родителей-то наших когда воротишь? — спросил не ко времени Барма.
— То, Тима, не в моей воле, — признался князь и сказал правду. Царь более не жаловал его, к себе близко не допускал. Тому немало способствовал друг давний Александр Данилович.
Пиканов сдали в Тобольске начальству, а как с ними дальше быть, не знали, поскольку бумага затерялась у покойного Ефима. Чиновник расспросил, за что высланы, к какому приговорены наказанию…
Казак Малафей, человек многоопытный, надоумил: говорите, мол, на поселенье выпросились. На родине голодно.
Так и сказали.
— Ремеслом каким владеешь? — Чиновник особо придираться не стал. Мало ли кого сюда ссылают…
Люди родились, чтобы жить сытно и счастливо, а их гонят в Сибирь, словно в Сибири должны обитать одни преступники. Сколько таких бедолаг уж прошло через его руки! Иные, ловкие и живучие, пристраивались к какому-нибудь делу, богатели и жили безбедно. Другие терялись и кончали жизнь в кабаке или под забором.
Сибирь не для слабых людей.
Этот дюж. Кость крепкая. Хоть и видом суров, а лицо как будто честное и руки вон какие тяжелые. Потому и спросил про ремесло.
Пикан отвечал без запинки:
— Охотник, корабел, плотник.
— То ладно. Чуть погодя на обзаведенье получишь. А пока ночуй в съезжей. Аль у знакомцев. Есть знакомцы?
— Казак один. Поди, приютит. — Пикан имел в виду Малафея.
— Ступай. Утре явишься за пособием.
Поджидая Малафея, забежавшего к свояку, Пикан загляделся на колокол. Колокол был за решеткой. Ухо оторвано. «Наверно, со звонницы пал», — подумал Пикан, залюбовавшись отменным литьем.
— Не земляка ли признал? — спросил усмешливо мужик рыжий. Глаза маслились, голос тек медленно, густо. Видно, вышел из кабака, коих было тут великое множество.
— Про кого судишь? — не понял Пикан.
— Дак про него же, про страдальца безухого, — пояснил мужик, указал на колокол. — За звон бунтарский из Углича выслали. А его дед мой отливал.
— Чудно! — покачал головой Пикан. — Людей ссылают — понятно. Колокол-то при чем?
— Все при том же, — насупился мужик.
Слово за слово, разговорились. Не дожидаясь Малафея, Гаврила Степанович увел Пиканов к себе.
И вот уж хлебосольный хозяин за стол зовет. Потаповна хлопочет в кути, о чем-то перешептываясь с хозяйкой.
Не верилось им: в неволю гнали —
— Долго ли лбом-то стучать будешь? — допытывался Гаврила Степанович, сам наскоро обмахнув просторный лоб. — Брюхо подтянуло…
— Дом на пригорочке ставьте — соседями будем, — советовала Фелицата Егоровна, забыв, что недавно еще ворчала на пришлых. По душе пришлись: опрятны, услужливы. Таких вот обходительных соседей ей и хотелось иметь. В городе всяких полно: в погребах и амбарах шарят. Под окнами дерутся. А этих к себе позвать не зазорно, и самим не худо в гости наведаться.
Мужики бражничали, негромко беседовали… Но вот заспорили о кресте, о каждениях.
— А мне, парень, все едино: что две аллилуйи, что три. Что фигушка, что двуперстие, — потягивая ядреное пиво, щурился насмешливо Гаврила Степанович. — Пока жив — не молюсь. Помру — и молиться не надо. Давай-ка медку в себя плеснем. До-оброй медок-от! Который хил, тот со второго ковша валится. Пей на здоровье, Иван Ипатьич! Дело — богу угодное. Завтре мужиков подряжу — лесу навалим для твоей избы.
— Бог тя, Степаныч, спасет. — Пикан поначалу осенял питье крестом, но скоро забыл об этом. И без креста пилось ладно.
— Бог — меня, я — тебя. Вот и станем все спасенные. Стерлядку-то подымай, соседушка, в горчичку ее да хренком примакивай. Сочна стерлядка! Так и просится к медовухе! Ну-ка, Егоровна, добавь!
— Резво начал — приостановись, — проворчала хозяйка, но больше для вида. И у нее на душе был праздник. Обе с Потаповной пригубили и теперь хрустели жареной гусятиной.
Стол, уставленный яствами, так маняще, так разнообразно пах, что бусый кот на нижнем голбчике, ожидая, когда о нем вспомнят, зажмурился и чихнул.
— Будь здрав, Буско! — пожелал Гаврила Степанович и кинул под стол гусиное крылышко. Придвинувшись к Пикану, задышал в ухо: — В новину-то не боязно было ехать?
Пикан не спешил с ответом. Сперва прожевал, потом смел со стола крошки. Молча выпили, бородой задевая бороду. Потек разговор.
— Не то слово, Гаврила Степаныч. Не страх донимал — обида! Отцы и деды в поморах белый свет увидали. Там же и успокоились. Нас с Потаповной от детей, от дома недруги отлучили. В неведомые земли загнали…
— Столь ли уж они неведомы? Апостол-то ваш, Аввакум-то, подале бывал. И тут его привечали…
— О том читал в «Житие», знаю, — кивнул Пикан, потом спросил осторожно: — Сам-то какими ветрами сюда занесен?
— Я тут родился, Иван Ипатьич. Тятенька мой из Углича. Приехал колокол выручать — наказ был от Углича. Да тут и помер.
Застолье долгое было. Беседа мерная шла. Насытившись, сходили в управу. Получили там все, что полагалось переселенцам. А утром, сбив артель, отправились на деляну.