Грустный вальс
Шрифт:
– Ну, как? – В порыве удовлетворения Федор Васильевич уже чуть ли не потирал руки. – И это вам тоже ни о чем не говорит?
– Почему же? Говорит. – Я уже начинал злиться. – Мне это говорит о том, что все это клевета. Я же вам сказал. Ну дайте, – тут я к нему наклонился, – ну дайте посмотреть. Ну, из ваших рук. Просто интересно.
Но Федор Васильевич сказал, что читать обвинительное заключение (или как там это у них называется) имеет право только человек, который уже находится под следствием. И то не всегда. А только при определенном стечении обстоятельств.
– А
И это его “к счастью” прозвучало все равно что “к сожалению”.
Федор Васильевич положил на папку ладонь и задумался. И это выглядело так, как будто он меня уже загнал за флажки.
– А теперь, – Федор Васильевич опять сменил направление, – вы уж мне разрешите вернуться к вашим друзьям, в частности, – и он снова придвинул к себе шпаргалку, – к Валентину Лукьянову, вы же не станете утверждать, что и с ним тоже не знакомы?
– С Лукьяновым?… (Похоже, все-таки не зря после “происков израильской военщины” он спикировал на остров Даманский; вот я и перегорел, наверно поэтому и переспросил его слишком поспешно.) Да что-то, – чешу затылок, – припоминаю… (Тебе прилепил Тель-Авив, а чем, интересно, порадует Старика?) Вроде бы, – улыбаюсь, – поэт… И потом, ну какое тут может быть еще знакомство; я ведь вам уже говорил: я – на Севере, а Москва – далеко; недавно, правда, попался за этот год пятый номер журнала “Смена”. Открыл – смотрю, стихи Валентина Лукьянова; уж не того ли, думаю, Лукьянова, которого я один раз видел у Козаровецкого… кажется, в позапрошлом году…
Но Федор Васильевич меня не дослушал и сообщил, что он с этими стихами уже ознакомился. И что, пожалуй, еще неизвестно, кто из этих двух людей оказывает на меня большее влияние.
Лукьянов дает мне очень многое. Да и человек он, можно сказать, с опытом, и немалым. Но и Козаровецкий мне тоже дает не меньше. Скорее всего, их влияние на меня одинаковое.
Я сидел и молча на него смотрел, а он все говорил и улыбался, напустив на себя вид репетитора, только что втолковавшего неразумному ученику самое трудное место. И для закрепления материала осталось проанализировать кое-какие нюансы.
– Наверно, – продолжал рассуждать Федор Васильевич, – ваши друзья с большим интересом ожидают появления на московском горизонте свежей личности (это значит – меня), которая вращается в самых, можно сказать, дебрях народной жизни (это значит – здесь, в Магадане).
Я продолжал молчать, а Федор Васильевич вдруг ни с того ни с сего перескочил на нынешнее поколение и заговорил о проблемах отцов и детей. И даже разволновался:
– Ведь черт его знает, такие заслуженные родители и такие дети! Взять, к примеру, Якира – слыхали, конечно, про такого, ведь только что из Москвы…
И я поддакнул:
– Да кто же его не слыхал… такой полководец…
Федор Васильевич усмехнулся:
– Вот именно, полководец… А какой был отец… Или возьмем Махновецкого, вашего хасынского товарища. Отец – воин. Умница. А что сын? Правда, в отличие от вас, он проявил по отношению к себе больше самокритичности. А вы чем-то друг друга напоминаете. И биографии у вас чем-то схожие. И родители. Кстати, вы не знаете, где он сейчас?
И я сказал, что не знаю, слышал, что вроде бы он уехал.
Федор Васильевич похвастался:
– Сейчас он в Алтайском крае. Не позволили ему оступиться, помогли.
(А на самом деле уже давно в Карелии. А на Алтае он был года три тому назад, когда его поперли из Хасына. Наверно ведь знает, но темнит. Все хочет выяснить, связаны ли мы с Эриком сейчас. А может, и не знает. Выперли – и с глаз долой. Но вообще-то на них не похоже.)
– А теперь, Анатолий Григорьевич, – Федор Васильевич закрыл папку уже окончательно (такой уж у него сценарий) и торжественно спрятал ее в стол, – теперь слово за вами. А то я гляжу, – и так это ласково-понимающе на меня посмотрел, – что-то вы призадумались. Ну как, все было правильно в вашей жизни, оступались вы когда-нибудь и в чем-нибудь или нет и есть ли у вас после всего этого претензии к людям или, может быть, к себе и если есть, то какие?
И я Федору Васильевичу ответил, что в целом моя жизнь протекает правильно, что никогда и ни в чем я в жизни не оступался и что претензий к людям у меня нет, а если и есть, то, пожалуй, только к себе, что я еще слишком медленно осваиваю свое любимое дело – гидрологию.
Все с той же ласковой улыбкой Федор Васильевич сцепил у себя на затылке пальцы и, расправив плечи, с удовольствием похрустел суставами. И весь его облик при этом как бы меня убаюкивал, что да, конечно, я во многом заблуждаюсь, но все эти мои заблуждения ему очень понятны и близки, и поэтому он мне их не только прощает, но даже оставляет за мной право на свое собственное мнение.
А сейчас ему бы хотелось остановиться на чем-нибудь для нас обоих приятном, ну, например, на фортепианном концерте или на выставке цветов. Снять, как это принято говорить, лишние нагрузки.
Да и мне, наверно, тоже бы не помешало немного расслабиться. “Ведь вы же со мной согласны?”
И тут он вдруг спросил:
– А каковы, Анатолий Григорьевич, ваши отношения с Солженицыным?
– С Солженицыным?! – На этот раз я действительно Федора Васильевича не понял и, честно говоря, даже растерялся, уже по-настоящему. Может, у него и правда поехала резьба. Как результат нашей изнурительной беседы.
Но потом все-таки сообразил, что такая у него шуточная форма вопроса. На самом деле Федора Васильевича интересует, как я к Солженицыну отношусь. И, успокоившись, я даже заулыбался.
– Ну какие у меня могут быть с ним отношения? Просто я этого писателя очень уважаю и одобряю редакцию журнала “Новый мир”, выдвинувшую “Один день Ивана Денисовича” на соискание Ленинской премии. Ведь недаром же на встрече руководителей партии и правительства с деятелями культуры было сказано, что “такие произведения воспитывают уважение к трудовому человеку, и партия их поддерживает”. (Честно говоря, эту цитату я выучил на всякий случай – я помню, как Валя по этому поводу смеялся.)