Груз 200
Шрифт:
– Одно мероприятие, – туманно ответил Ахмет. – Понимаешь, – после короткого раздумья продолжал он, – мы сегодня взяли в плен пятерых русских. Их было шесть, но одного случайно застрелили по дороге. Того самого, который нес камеру. Если бы не это, снимал бы он. Он ведь за этим сюда и пришел. Но он умер, а снимать надо. Он снял, как они сюда шли, а ты снимешь, чем это закончится. Получится настоящее кино. Поедешь домой, подарю тебе копию.
– А чем это закончится? – спросила Марина. Губы слушались ее плохо. Она смотрела на камеру и видела то, чего не заметила раньше: цветную наклейку на корпусе с изображением единицы и буквами “ОРТ” и какое-то смазанное коричневое пятно, похожее на след шоколадного соуса, немного повыше этой наклейки. Некоторое время Марина тупо
– Чем закончится? – переспросил Ахмет. – Э, что спрашиваешь, сама все знаешь. По глазам вижу, что знаешь. Ты зачем сюда приехала? Сама говорила, правду смотреть. Вот завтра утром и посмотришь. Сама посмотришь и на пленку снимешь, чтобы другие могли посмотреть.
Вернувшись в подвал, Марина попыталась думать, но этот процесс сегодня шел как-то туго: мысли вертелись по замкнутому кругу как белка в колесе, и все они были о предстоящей казни. В том, что на утро запланирована казнь или даже что-нибудь похуже, Марина почти не сомневалась. Может быть, казни будет предшествовать допрос, хотя Марине казалось, что отсутствие Беслана при их с Ахметом разговоре говорило само за себя: вурдалак в черных очках занимался выполнением своих прямых обязанностей, выбивая из пленных федералов информацию.
Сейчас, когда утро наконец наступило, она еще раз попыталась обдумать ситуацию. Ей казалось, что в задуманном Ахметом представлении может крыться возможность побега, но как реализовать этот призрачный шанс, она не знала. Все сценарии, которые она пыталась разыгрывать в воображении, кончались одинаково: пулей в спину и немного позже, когда она будет корчиться в холодной мартовской грязи, как выброшенная на берег рыба, милосердным контрольным выстрелом в голову. В окончательном виде ситуация выглядела просто: она, Марина Шнайдер, перестала быть хозяйкой собственной судьбы и ничего не могла изменить. Человек, заплативший за нее унизительно маленькую сумму в две тысячи долларов, мог заставить ее делать все, что взбредет ему в голову: снимать на видеопленку расстрел, исполнять оперные арии или ублажать вернувшихся с ночной вылазки боевиков. Она же при этом могла либо безропотно подчиняться, либо умереть, и Марина с ужасом поняла, что способна принять подобное положение вещей как данность. Организм перестроился на аварийный режим работы без участия мозга: тело хотело жить, и ему было наплевать на такие абстракции, как законность, нормы морали и права человека. Марина была вынуждена признать, что из нее так и не получилось хорошего охотника за сенсациями; более того, из нее не вышло даже того, что она сама привыкла называть настоящим человеком. Ее гордость, независимость и бесстрашие продержались до первого настоящего испытания, а потом просто развеялись как дым.
– Хватит, – вслух сказала она себе. – Подбери сопли, истеричка, и постарайся выжить.
Только когда звук ее голоса замер под низким бетонным потолком, она поняла, что говорила по-русски, хотя давно привыкла считать этот язык чужим.
Полчаса спустя все тот же угрюмый бородач принес ей завтрак – слегка тронутую плесенью горбушку черного хлеба и кружку отдающей ржавчиной воды. Марина молча приняла этот щедрый дар, с большим трудом удержавшись от того, чтобы сказать “спасибо”, и, как только дверь за ее тюремщиком закрылась, с жадностью набросилась на еду.
Около десяти утра за ней пришли.
На низком бетонном крыльце школы бледный, как лежалый покойник, Беслан вручил ей видеокамеру. Индикаторный глазок видеокамеры тепло подмигивал, сигнализируя, что аккумулятор заряжен и камера готова к работе. Утро выдалось хмурым, но достаточно тихим – ни дождя, ни ветра не было. В воздухе пахло печным дымом и приближающейся весной. На грязном школьном дворе собралось человек двадцать. Некоторые были одеты в камуфляж, другие выглядели как обыкновенные крестьяне, но все держали в руках оружие и тихо переговаривались в ожидании зрелища.
Пленные уже были здесь. Короткая шеренга одетых в рваные маскировочные комбинезоны людей
– Снимай, – сказал Беслан, и она, спохватившись, вскинула тяжелую профессиональную камеру на плечо.
Это внезапно принесло ей облегчение. Глядя на происходящее через глазок камеры, можно было отстраниться от событий, перестать чувствовать себя их участником. Зажатая рамкой видоискателя страшная реальность превратилась в бесплотный призрак, в очередной увиденный по телевизору “жареный” репортаж, довольно острый, но не имеющий никакого непосредственного отношения к Марине Шнайдер. Прижимаясь лицом к резиновому наглазнику и безотчетно напрягая мышцы ног и спины, чтобы компенсировать тяжесть камеры, Марина вдруг поняла, почему телевизионные операторы с таким бесстрашием лезут в самое пекло и зачастую гибнут, продолжая снимать. Камера давала ощущение защищенности, как будто смотришь на происходящее издалека и можешь остановить ход событий простым нажатием кнопки. Щелк! – и изображение погасло, а пуля, которая летела прямо тебе в голову, осталась внутри потемневшего, мертвого экрана, отделенная от тебя слоем толстого стекла.
Прижимаясь щекой и ухом к нагревшемуся корпусу камеры, Марина слышала внутри тихое жужжание и шелест, с которым ползла с ролика на ролик магнитная лента. Ее вдруг охватило ледяное спокойствие. Она была профессионалом и делала репортаж. Ахмет – мерзавец, но в одном он был прав: она ехала сюда именно за этим. Она даже прихватила на всякий случай маленькую любительскую видеокамеру – интересно, у кого она сейчас?
Она спустилась с крыльца, продолжая снимать и нащупывая ступеньки ногами, как слепая. Теперь ракурс изменился, и она отошла метров на пять в сторону, даже не подумав спросить на это разрешения: она была при исполнении, и ее никто не стал останавливать.
Беслан остался стоять на крыльце, положив ладони на широкий офицерский ремень и широко расставив ноги, как какой-нибудь мини-фюрер. Марина сняла его во весь рост, а потом, повинуясь безотчетному импульсу, дала наезд, так что изрытое оспинами бледное лицо заполнило весь кадр. “Страна должна знать своих героев”, – бессвязно подумала она и перевела объектив на пленных.
Мощная японская камера одно за другим приближала к ней незнакомые угрюмые лица со следами побоев. Слава Богу, они, похоже, не были солдатами срочной службы – лица выглядели молодыми, но все-таки не мальчишескими. Отросшие взлохмаченные волосы, небритые щеки, взгляды исподлобья, синяки, царапины, ссадины… Только один из пятерых казался по-настоящему напуганным, но и он пока что держал себя в руках. Когда в кадр попало лицо коренастого крепыша лет тридцати с волосами почти нереального морковного цвета и такой же рыжей щетиной на подбородке, он вдруг посмотрел прямо в камеру и длинно сплюнул в сторону. Камера бесстрастно зафиксировала этот плевок и тот факт, что он был ярко-красным от скопившейся во рту солдата крови. Марину замутило, и она крепче стиснула камеру.
На крыльцо школы вышел Ахмет и неторопливо спустился по ступенькам. Он поправил папаху рукой, в которой был зажат большой черный пистолет, и остановился перед пленными.
– Ну что, контрактники, – сказал он, – вот и закончился ваш контракт. Немножко не так, как вы хотели, но что поделаешь? Вас сюда никто не звал. Меня снимай! – приказал он Марине и встал лицом к камере. – Народ Ичкерии осудил этих неверных, – сказал он, – и приговорил их к смерти. Так будет с каждым, кто… В общем, ладно. Молитесь своему Богу, контрактники. Сейчас мы будем вас убивать.