Грязь на снегу
Шрифт:
Ну а Франк? Невинность он потерял давно и почти без переживаний: благоприятствовала среда. Для других же это целая история, о которой, расцвечивая ее все новыми подробностями, они еще много лет рассказывают, как Кромер о девчонке, задушенной им на гумне.
Словом, первое убийство, совершенное Франком в девятнадцать лет, оказалось все равно что вторичной утратой невинности: переживал он немногим больше, чем тогда, да и произошло все случайно. Просто наступил момент, когда по необходимости и вполне естественно принимаешь решение, которое на самом-то деле принято уже давным-давно.
Еще много недель назад, чтобы не сказать — месяцев, ощущая в себе некую неполноценность, он решил: «Я должен попробовать…»
Не в драке. Это не в его характере. Он убежден: поступок значителен лишь когда совершается обдуманно.
Вот случай и представился. И не потому ли он кажется случаем, что Франк сам его ждал?
Они сидели у Тимо. Как обычно, за столиком у самой стойки. Кромер был в меховом пальто, с которым не расстается даже в жарко натопленных помещениях. И, разумеется, с неизменной сигарой. Кожа его, как всегда, лоснилась, в больших круглых глазах действительно было нечто бычье. Фред, наверно, воображает, что он из другого теста, не такой, как все: он даже не дает себе труда прятать в бумажник крупные купюры, а, скомкав, рассовывает их по карманам.
С Кромером пришел какой-то тип, птица явно более высокого полета. Знакомясь, коротко бросил:
— Зовите меня Берг.
Лет сорок, не меньше. Холодный, неразговорчивый.
Шишка, по всему видать, крупная. Недаром Кромер прямо-таки лебезит перед ним.
Он рассказал Бергу о задушенной девчонке, но не слишком хвастливо, а скорее всем видом давая понять, что это мелочь, случайное забавное происшествие.
— Посмотри, Франк, какой нож подарил мне мой друг.
Словно драгоценность, которая выигрывает, когда ее извлекают из роскошного футляра, нож, вынутый из-под мехового пальто и положенный на клетчатую скатерть, производил особенно внушительное впечатление.
— Ты лезвие попробуй!
— Н-да.
— Марку видишь?
Пружинный нож шведского производства отличался такой чистотой линий и был настолько «по руке», что казалось, клинок наделен разумом и сам сумеет выбрать себе дорогу, когда войдет в чужое тело.
Неожиданно Франк, стыдясь своей непроизвольно ребяческой интонации, попросил:
— Одолжи мне его.
— Зачем?
— Просто так.
— Эти игрушки не для того, чтобы их носили просто так.
Гость Кромера улыбнулся. Чуть покровительственно, словно прислушиваясь к бахвальству мальчишек.
— Ну, одолжи!
Не для того, понятно, чтобы носить просто так. Правда, ничего такого Франк еще не думал, но как раз в эту минуту за угловым столиком под лампой с сиреневым шелковым абажуром он приметил толстого унтер-офицера. Уже побагровевший, пожалуй даже лиловый из-за освещения, тот снял ремень и положил на скатерть между рюмками.
Унтера знали все. Он был чем-то вроде амулета или кота, которого вечно видишь на одном и том же месте.
Он, единственный из оккупантов, захаживал к Тимо открыто, не прячась, не советуя помалкивать о его посещениях.
Естественно, у него были имя и фамилия. Здесь, однако, только прозвище: Евнух. Он был такой жирный, такой раскормленный, что мундир распирало, а под мышками и в талии образовывались складки. Глядишь на него и невольно представляешь себе раздевающуюся матрону, на дряблых телесах которой остались складки от корсета. Затылок и шея были в сплошных складках сала, на голове трепыхались редкие волосики, бесцветные и шелковистые.
Устраивался он всегда в углу и неизменно приводил с собой двух женщин — безразлично кого, лишь бы они были худыми и брюнетками.
Если новый клиент вздрагивал при виде его мундира — унтер был в форме оккупационной полиции, — Тимо, слегка понизив голос, успокаивал:
— Не волнуйтесь. Не опасен.
Слышал его Евнух? Понимал? Спиртное он заказывал графинами. Усадив одну из спутниц к себе на колено, другую — рядом, на банкетке, он что-то рассказывал им на ухо и гоготал. Пил, рассказывал, гоготал и подпаивал девиц, между делом запуская им руку под юбки.
На родине у Евнуха, должно быть, осталась семья. Нуши, пошуровавшая в его бумажнике, уверяла, что тот набит фотографиями детей всех возрастов. Девиц унтер зовет не их именами, а другими. Это его забавляет. Он заказывает для них еду. Обожает смотреть, как они набрасываются на дорогие кушанья, каких не получишь нигде, кроме как у Тимо и еще в нескольких совсем уж труднодоступных заведениях, предназначенных для старших офицеров.
Унтер кормит девиц чуть ли не насильно. Сам ест с ними. Лапает их прямо на публике и гогочет. Наконец наступает такой момент, когда он снимает ремень и кладет на стол.
А на ремне кобура с пистолетом.
Само по себе все это ровно ничего не значит. Унтер просто толстый распутник, которого никто не принимает всерьез. Даже Лотта, мать Франка.
Она тоже знает Евнуха. Его знает весь квартал: отправляясь в город, где расквартировано его учреждение, он дважды в день, добираясь пешком аж до Старого моста, пересекает улицу, по которой ходит трамвай.
Живет он не в казарме, а здесь, по соседству, на частной квартире с пансионом у вдовы архитектора г-жи Мор в третьем доме за трамвайной линией. На улице появляется всегда в одно и то же время, розовый, начищенный до блеска, несмотря на вечера у Тимо.
Улыбка у него особенная — кое-кому кажется хитрой, а на самом деле, пожалуй, ребяческая.
Евнух заглядывается на маленьких девочек, гладит их по головке, иногда вытащит из кармана конфетку и угостит.
— Пари держу, он не сегодня-завтра заявится к нам, — предсказала однажды Лотта.
Официально промысел Лотты запрещен законом. Конечно, она вправе держать маникюрный салон в районе отстойного пруда, хотя совершенно очевидно, что никому не придет в голову карабкаться на четвертый этаж перенаселенного дома, чтобы привести ногти в порядок.
Не только улице — всему, так сказать, городу известно, что за салоном есть еще комната. Евнух, служащий в оккупационной полиции, это, безусловно, знает.
— Вот увидите, заявится!
Взглянув на человека из окна четвертого этажа, Лотта безошибочно угадывает, поднимется он к ним или нет.