Гусляр навеки
Шрифт:
На их глазах последний человек из тех, кто находился в зале, а именно профессор Минц, растворился в воздухе. А ворвавшиеся стали шарить по комнате, под столами и стульями и страшно ругаться, употребляя неподобающую лексику.
Тем временем невидимыми тенями, на цыпочках, избегая столкновений с противником, гуслярские академики выбрались на улицу. Им бы постоять, посудачить, тем более что в умах царило полное смятение. Ведь даже если вы настоящий академик и семи пядей во лбу, с подобной ситуацией вам еще не приходилось сталкиваться. Впереди целый час. Иди куда хочешь. Ты невидим. Придумывай
Но невидимый Минц, который стоял неподалеку от группы невидимых академиков, тихим, но настойчивым голосом сказал:
– Это было единственное спасение для вещества – ведь мы не можем отправить его в Москву, чтобы его там исследовали как положено. Я даже и не знаю, хорошо это или плохо. Ибо все исследования обычно кончаются тем, что приходят трехзвездные генералы, забирают материалы, взрывают лабораторию и начинают разработку невидимых танков... До встречи, друзья!
И тут наступило отчуждение.
У каждого внутри стали отстукивать часы – собственные часики. И каждый направился, куда его влекли ноги. Одни медленно, размышляя на ходу, другие – набирая скорость и переходя на бег.
Бежали по улицам невидимые академики.
Поставьте, уважаемый читатель, себя на место академиков. Как использовать дар?
Я убежден, что почти каждый из вас растерялся бы и даже побрел домой, как то сделал Корнелий Удалов. Его куда более беспокоила судьба Ксении, чем собственные способности.
Что возникает в человеке в тот момент, когда ему предложили свободу выбора? Желание облагодетельствовать мир или свести с ним счеты?
Обычно в человеке сосуществуют обе тенденции. Но следует отметить, что среди бандитов, агентов, резидентов и киллеров, которые окружили гуслярскую Академию, а теперь носились по улицам, еще надеясь поймать невидимок, благодетелей не встретилось. Их хозяев влекла нажива и жажда власти...
Провизор Савич, прихрамывающий грузный старик, всегда жовиальный и улыбчивый, мирно проводящий в круизах свои пенсионные годы совместно с супругой Вандой, устремил шаги к дому для престарелых, где в комнате номер 32 на первом этаже проживала Шурочка, некогда хохотушка и школьная звездочка. Жизнь у Шурочки не сложилась, она ее прокоротала в одиночестве, так и не вышла замуж, хотя люди ее поколения шептались, что ей делал предложение руки и сердца сам Семиструнов, впоследствии достигший в Москве великих высот (в чине генерал-майора он до самой смерти управлял центральным оркестром Дома железнодорожных войск). Но это все сплетни. И в этих сплетнях имя Савича не встречалось.
Савич прошел сквозь приоткрытые ворота, которые никто не охранял, миновал тополиную аллею и вошел в главный корпус.
Тут Савичу не приходилось бывать лет двадцать, но он знал, в какой комнате живет Шурочка. Благо она, здешняя старожилка, считалась ветеранкой-комсомолкой, за что ей и полагалась отдельная комната.
Комната номер тридцать два. Окно в сад. У окна Шурочка и просиживала целыми днями. Она сочиняла стихи и думала о прошлом.
Савич подозревал, что состоял частью этих воспоминаний, и сейчас, пользуясь невидимостью,
Дверь в комнату, крашенная белой масляной краской, открылась легко и почти без скрипа, будто от дуновения сквозняка. Шурочка даже не обернулась.
Савич остановился, прижавшись спиной к скользкой поверхности голландской печки. Ему казалось, его сердце бьется так громко, что сейчас сбегутся нянечки. Но все было тихо, только где-то далеко в конце коридора загремели посудой.
Савич осмотрелся. Небольшая комнатка была обставлена скудно. Справа – комод с четырьмя выдвигающимися ящиками. Слева – деревянная кровать, рядом тумбочка. Кресло, хоть и не новое, но еще, видать, крепкое. Вот, пожалуй, и все. Если не считать небольшого стола, вроде ломберного, прислоненного к дальней стенке у окна. На нем граненый графин, в который вставлена бумажная роза.
К комоду Савич и направил свои осторожные шаги.
Он правильно рассудил, что бумаги должны быть в верхнем ящике, так как старой женщине труднее было бы доставать их снизу. Она только накрыла их полотенцами и салфетками.
Нет, ничем она их не накрыла. Видно, недавно доставала. И тот конверт, ради которого Савич и пришел сюда, лежал поверх остальных бумаг. Почти не пожелтел...
Шурочка, старушка с лицом как печеное яблочко, обернулась к нему. Савич замер. Он слышал, как грохочет сердце. Неужели она не услышит этого грохота?
Шурочка нахмурилась. Потом равнодушно возвратилась к лицезрению осеннего пейзажа.
Двумя пальцами Савич приподнял конверт. Вытащил из него листок, истертый прикосновениями. Ему не надо было разворачивать и читать его. До последнего дня на этом света Никита Савич будет знать, что там написано, до последней буквы!
Он пришел унести, украсть этот листок. Он не должен оставаться в этой богадельне, в этой нищей комнате. Ничто не должно напоминать...
– Никита, – вдруг произнесла Шурочка. И потом:
Я совсем ослепла,
Волосы как из пепла,
Душа у меня седая,
Я всех по шагам гадаю.
Она улыбнулась туманно и даже загадочно.
Савич стоял, замерев в неудобной позе, будто аист, собравшийся покинуть гнездо.
– Забирай письмо, забирай, – сказала Шурочка. – Тени прошлого собирай.
Только тут Савич сообразил, что Шурочка говорит стихами. Когда он учился в мединституте, то проходил по психиатрии, что есть такое нарушение психики. То есть больной говорит в рифму.
Неужели она и на самом деле ослепла? А он и не знал. Тогда Шурочке действительно не нужно это письмо.
Но она спросила:
И что ж ты, грешил и грешил,
А теперь нас ограбить решил?
– Я стал невидимым, – признался Савич, – поэтому и пришел. Иначе бы не решился.
Шурочка рассмеялась:
Ах, судьба у тебя такая!
Не знал, что я стала слепая.
И видна ли твоя личина,