Хакер Астарты
Шрифт:
Это там, в Адриатике.
А тут все иначе: Астарта одна. Иштар, Ашерет, Эстер — это все она, на семитских языках, в которых опускаются гласные, а звуки „с“ и „ш“ часто изображаются одним письменным значком, как в еврейской „шин“, богиней плодородия была всюду она, Астарта. Она на тысячелетия старше гречанок, родилась в Шумерах, ее мать — Инанна, мать и дочь едины, как отец и сын у христиан, ей поклонялись солнцепоклонники. Она, первая и единственная, отвечает за все, начиная с восхода и захода солнца. Отвечает за день и ночь, дожди, засуху и саранчу, за бесплодие и тяжелые роды, менструации и истерики. Ни братьев, ни сестер — одна,
Прежде всего, она мать. В ее храмах трудятся блудницы, собирающие урожай спермы, — без него иссякнет жизнь. Любая ханаанская матрона считает за честь отслужить блудницей в праздник плодородия, взимая плату с чужеземцев в пользу храма богини. Но заботы Астарты гораздо существеннее. Семя должно стать плодом, а плод — самостоятельным существом. Для этого отцу мало извергнуть сперму. Он должен опекать несамостоятельного детеныша. Именно поэтому в дополнение к инстинкту самца Астарта наделила птиц и другим инстинктом — они носят в клювах пищу для своих птенцов.
С птицами ей легче, она жестко диктует поведение, вложив инстинкт. Пружина раскручивается, и в нужное время самцы начинают тащить в гнездо червячков, жучков или соломинки и веточки.
С человеком Астарта проделать этого не может. Слишком долго длится детство его детенышей. В отличие от птенцов, они остаются несамостоятельными еще много лет. Семь, десять, а теперь и более двадцати. Отец должен все это время опекать их, давать им кров, кормить и защищать. Вложить инстинкт на такой большой срок невозможно: разнообразие вероятностей и случайностей, с которыми столкнется за двадцать или хотя бы за пять лет детеныш, настолько велико, что требует другой организации жизни, менее жесткой, более гибкой, — ответственности и любви. Снабдив человека б'oльшими степенями свободы, чем у птиц, Астарта действует не через инстинкт, а через то, что мы называем чувствами за неимением другого слова.
Ей пришлось решать задачу, о существовании которой древние греки и не подозревали: неминуем период, когда юноша уже способен извергать семя, но еще не способен эффективно выполнять функции отца, многие годы опекающего своих детенышей. В этот период между детством и зрелостью юноша еще сам во многом детеныш, склонный к опасной любознательности и экспериментам. Половая активность в этот период безответственна и чревата тупиковыми ситуациями. Поэтичность и лиричность — это способы ее самоторможения…»
Прав он был или неправ, он пытался увидеть порядок там, где мне представлялся безнадежный хаос, — в моих отношениях с людьми.
Отношения с близкими капризны и неуправляемы до сих пор. Никогда не знаю, чего от себя ждать. Дуля умирала в больнице, а я сделался жестоким и грубым с мамой. Мама с сестрой жили в Нетании отдельно от нас, мама звонила на мобильник узнать новости о Дуле, а я взрывался, обрывал разговор, после чего мучился чувством вины. Приезжала дочь Марина, хотела заменить меня возле Дули, отправляла домой, — и тоже бесила. Если с самыми близкими людьми потерял себя, то что говорить обо всем остальном?
Я был… можно так сказать: изумлен? Загадочное оно, это слово «из-ум-лен», но не могу подобрать другого. Когда пришлось зачем-то оставить Дулю на два-три часа и съездить домой, поднялся в квартиру (мы построили дом вместе с Мариной, она с детьми жила на первом, я с Дулей — на втором, вход отдельный) и ощутил излучение враждебности. Как будто кто-то побывал в наше отсутствие и установил
В комнате, потерявшей свойства жилья, я присел боком за стол и недоуменно оглядел стены — не могло быть, чтобы Дуля никогда этого уже не увидела. Я не мог существовать среди вещей, которых она никогда не увидит. Мне надо было делать какие-то дела, это требовало энергии, и я был способен на нее, только поставив некое условие враждебному миру: если Дуля его не увидит, я не увижу тоже.
Я говорил себе это по нескольку раз на день. Условие снимало с меня чувство вины перед Дулей, которое, как я понимал, только казалось чувством, будучи на самом деле чем-то еще более иррациональным. При таком условии я мог есть и пить, видеть, думать и дышать.
Возвращаясь в больницу, ехал в автобусе, видел толпы людей на улицах и продолжал ощущать то же. Улицы существовали, как павильоны киностудии, в некоем закрытом помещении с искусственным освещением. В нем поменяли сильные лампочки на слабые и излучающие мертвящий свет.
Ощущение было физиологическим, как температура или озноб. При Дуле оно исчезло. Дуля и смерть оставались несовместимы, и потому я был рядом с ней днем и ночью — не для нее, а для себя.
До этого времени я, признаться, считал, что уже выпутался из инфантильной зависимости от других, преодолел детское иждивенчество, как-то выкрутился и стал человеком неуязвимым, ну, например, стоиком. Гордился этим.
Дело не в смерти. Что о ней говорить. Дело во мне. Жуткое подозрение, испортившее детство, подтвердилось окончательно: я по-прежнему никто. Паразит при чужой жизни. Некий присосок, который сам по себе ничего не значит. То, что раньше исходило из меня и пыталось охватить весь мир, собралось в одну точку. А ведь это самое «то, что исходило» — это агрессия. Агрессия, направленная на нечто, оборачивается зависимостью от «нечто». Хищник и жертва меняются местами.
Это надо сказать, так почему бы не здесь.
10
Пошел ливень. Дуля дышала тихо и в полумраке, в парике на лысой голове, похудевшая на двадцать килограмм, казалась такой, какой была в школе. Я сразу успокоился. С ней ничего не могло случиться. Я видел, не знаю уж как, что она здорова, и чувствовал в себе решимость сказать Ульвику, что хватит рисковать, я ее забираю. Мне не сиделось, отправился курить на крыльцо. Потоки воды срывались с бетонного козырька в полуметре от глаз, закрывая все, что за ними. Моя решимость росла. Рядом возник невролог. Тоже выскочил покурить, молодой, длинноногий и сутулый. Руку с сигаретой он подносил к губам слишком часто, как человек, которому никогда не дают докурить спокойно. Не успевал толком вдохнуть дым, тянул губы навстречу сигарете, вниз, и оттого стал похож на вопросительный знак. Ульвик уже дважды за последнюю неделю приглашал его в отделение проверить реакции Дули. Невролог заставлял ее встать с кровати и в полуобморочном состоянии вытянуть перед собой руки: проверял, не поврежден ли вестибулярный аппарат. Я ни о чем его не спросил. Уже понял: они все ничего не знают. В эти дни я как-то из палаты услышал разговор Иды по телефону на посту медсестры. Она что-то выясняла, Ульвик остановился рядом и нервно подсказывал: «Остаточная доза! Какая должна быть остаточная доза?!» Речь шла о метатрексате. Обменивались с кем-то опытом или консультировались.