Хам
Шрифт:
В избе же часа через два после того, как ушел Павел, послышался тихий шопот, прерываемый стонами и вздохами.
— А-а! Побил! Смотрите-ка, побил! Должно быть, очень уж ревнивый, когда даже бьет! Он еще никогда никого не бил! Такой смирный, такой добрый… а побил!
— Чтоб ему господь бог не простил этого никогда, как я не прощу! — послышался пронзительный женский крик. — Не прощу!.. Не прощу… до самой смерти не забуду такого позора… ах, позор! Позор! Позор! Ой, боже мой, до чего я дожила, чего я дождалась! Разве для того меня мать родила, чтобы я чувствовала хамские кулаки на своей спине! Я из хорошей семьи: у дедушки были свои дома, мать
Она проклинала, роптала, иногда стонала, как дитя, а иногда она вскакивала, как сумасшедшая, и стучала кулаком по столу и, бросившись на постель, рвала на себе волосы.
— Довольно, я уже отблагодарила его за доброту, уже заплатила за все своей спиной и своим позором. Помнила я об его доброте, и такой стыд охватил меня, что, кажется, живой в землю бы себя зарыла, лишь бы только не видеть его больше, не смотреть ему в глаза! Но теперь я уже ничего не стыжусь! Ничего! Ничего! Если он имеет право бить меня, так я имею право делать все, что хочу. Если бы мне не жаль было Данилки, я бы опять ушла. Может быть, я и уйду. Вот возьму, да и уйду!
— А Октавиан? — откликнулся из кучи лохмотьев грубый, хриплый голос.
— Чорт его возьми! Чорт возьми все! — кричала лежавшая на кровати женщина. Однако внезапно она умолкла и через минуту проговорила неуверенным голосом:
— Так что? Оставлю…
Но около своих босых ног она чувствовала теплое тело спящего ребенка и заколебалась.
— Что тут делать? — прошептала она. — Тут ли мне его оставить… или взять с собой. Да притом и Данилку жаль!.. Ах, если бы ты знала, Марцелла, как я его люблю… какой он милый! А ты не видела его, когда шла сюда? А?
— Как же, — видела. Я нарочно зашла к ним, чтобы посмотреть, что с ним, с бедненьким, творится, что он теперь, несчастный, поделывает?
— А что, что? — прошептала Франка. — Может быть, он говорил что-нибудь? Может быть, он велел что-нибудь мне сказать?
— Ничего он не говорил и ничего передать не велел… — ответила Марцелла. — Известно — ребенок! Брат побил, так он сидит и плачет! Что же ему делать?
Франка глубоко вздохнула.
— Вот, — заметила она, — тоже хам, а не такой, как все хамы… молоденький, стройный и не выучился еще грубости…
— А ты и про Павла то же самое говорила… что он хоть и хам, но не такой, как все…
— Пусть его бог накажет за то, что он меня соблазнил и обманул. Он представлялся мне добрым и вежливым, но теперь показал, кто он такой. Вот если бы я не сошла с ума и не вышла бы за него, так теперь бы я вышла за Данилку…
Марцелла издала протяжный возглас удивления.
— Ах ты, миленькая моя, что ты говоришь? Ведь он же дитя в сравнении с тобою, ты же могла бы быть его матерью! А, чтоб тебя! Вот выдумала! Ах, боже милосердный! В сорок лет выйти за такого мальчугана!
Неудержимый смех овладел бабой; она, закрывая рот руками, старалась заглушить его, боясь обидеть Франку. Последняя заговорила немного обиженным тоном:
— Так что же, что я старше его? Одна моя хозяйка была старше меня, а муж у нее был молоденький и плясал под ее дудку и делал все, что она велит. Аи, аи! Чего не бывает на свете! А может быть, ты думаешь, он не захотел бы жениться на мне? А я говорю, захотел бы и еще как захотел бы!
— Говорил он, что хотел бы? — спросила Марцелла.
— Говорить-то он не говорил, но я знаю… — ответила Франка.
Сидя возле кровати, старуха вся тряслась от сдерживаемого смеха, но через минуту она заговорила заискивающим тоном:
— А верно, захотел бы, отчего бы нет? Не было еще на свете такого мужчины, которой не захотел бы такой красотки. Ты такая нежная, такая красивая, и веселенькая, и проворная, как белая козочка на лугу, или как королева в замке…
— Вот видишь! — заговорила опять Франка. — Мне этот мужик, грубиян, медведь, разбойник, кровопийца руки и ноги связал!
Она снова села на кровать и схватилась руками за волосы. Когда она начала говорить, ее пылкая, страстная речь раздавалась во всех углах темной избы.
— Не любила я его уже и прежде… такой вол, медведь, скучный, старый… но теперь, когда он осмелился поднять на меня руку, я во сто раз больше не люблю его… Ненавижу, ненавижу!.. Так ненавижу, что, кажется, убила бы его, задушила…
— Тише! — испуганно зашептала Марцелла, — еще придет и услышит!
— Не придет и не услышит! Черти будут его всю ночь носить по реке! Уж я его привычки знаю! А если бы и услыхал? Я ему сама скажу это! Пусть знает, как обижать женщину из хорошей семьи.
Она истерически зарыдала и попросила Марцеллу, чтобы та смочила тряпку в холодной воде и подала ей, потому что у нее так сильно заболела голова и до того стало шуметь в ушах, словно ей вот сейчас умереть.
После этого у Франки часто бывала голова обвязана мокрым платком, и видно было по ней, что страдания, против которых она употребляла это средство, были в самом деле мучительны. Она стала похожа на сухую и желтую щепку, а на ее желтых, как воск, бескровных щеках часто пылал яркий румянец. Вставая с постели, она дрожала, как в лихорадке, и шаталась на ногах, а в припадке гнева обнаруживала удивительную энергию и силу. Болезнь ее зародилась в ней еще в детстве благодаря неправильному образу жизни, развилась в продолжение скитальческой и бурной молодости и особенно усилилась во время последних скитаний благодаря нищете, презрению людей, позору, тюрьмам и страху за свое будущее. Теперь болезнь эта быстро овладела ею.
Это была одна из тех странных, тайных болезней, семена которых с самого рождения заложены в некоторых человеческих организмах. В спокойной и чистой атмосфере они могут исчезнуть, но среди трагических бурь, в болотных испарениях жизни они дают плоды, отравляющие разум и волю человека. Франка действовала сознательно, хладнокровно, со страстной энергией, но ее разум и ее воля работали исключительно в одном направлении. Она думала, что страшно и жестоко обижена и опозорена; она хотела надоедать, вредить, мстить, горло перегрызть за эту обиду и унижение. Но еще сильнее, чем мести, она желала совершенной, неограниченной, дикой свободы. Принуждение и зависимость всегда раздражали ее, но она терпела их по необходимости, сердясь и ворча; теперь же она совсем не могла этого переносить. Прежнее нетерпение, проявлявшееся лишь время от времени, превратилось теперь в беспрестанное беспокойство, воркотня перешла в крик. Все, что мешало ее свиданиям с Данилкой, доводило до бешенства ее инстинкты, никогда не знавшие ни границ, ни стыда, а воспоминание о побоях Павла доводило ее гордость до безумно преувеличенного представления о собственном превосходстве. Ее темперамент, характер и привычный склад мысли, развившиеся в ней под влиянием ее образа жизни, усиливали мучительную болезнь нервов и доводили их до крайнего напряжения.