Хам
Шрифт:
Возвратившись с луга, Филипп с удивлением рассказывал жене, что эта сумасшедшая Франка в самом деле довольно хорошо сгребала сено и действительно помогла им.
— Если бы она не была ленива, она всему научилась бы… — прибавил он.
— Она много может сделать, когда хочет! — заметил Данилка, прожевывая хлеб и посматривая в окно на Франку, которая суетилась на своем дворе; глаза его сверкали зеленым блеском, как у кошки.
Это повторялось очень часто. Во время жатвы Франка с серпом ходила на поле Козлюков и помогала им, хотя и не могла так усердно и так хорошо жать, как Ульяна, потому что у нее нехватало ни силы, ни навыка. Филипп пахал свое маленькое поле или смотрел за домом и за паромом, а Данилка с двумя женщинами жал и возил снопы в амбар. Франка часто влезала вместе с ним на воз со снопами и ехала
Итак, в течение трех месяцев эти люди, проводя свою жизнь в труде, ничего не замечали и никакие подозрения не приходили им в голову. Даже тень подозрения не омрачала им летних солнечных дней, и ни одна капля грязи не тяготила их души, когда они засыпали, утомленные работой, и крепко спали всю ночь.
Павел в это время совершал длинные поездки по реке и, возвращаясь домой, заставал Франку за работой, веселую, в белоснежной рубахе и розовом переднике. Хотя она подчас дерзко отвечала ему, а иногда отталкивала его с нескрываемым отвращением, но он приписывал все это остаткам дьявольских искушений, которых еще не могли преодолеть молитвы и увещевания. «Пусть она ведет себя, как хочет, лишь бы была честная!» — думал он. Октавиана он часто брал на руки, давал ему привезенные из местечка бублики и любил и ласкал это дитя все больше и больше. Лаская его и играя с ним, Павел не обращал внимания на то, как сердито ворчит Франка, и на злые слова, с которыми она иногда обращалась к нему, тем более, что она скоро опять приходила в хорошее расположение духа, дружески разговаривала с ним, наполняя избу своей болтовней и смехом, который особенно нравился Павлу. Итак, в продолжение этих трех месяцев ничто не затмевало для него света летнего солнца, дышалось ему привольно и легко, и засыпал он спокойно и крепко.
Вдруг, в конце одного августовского дня, в избе Козлюков поднялась возня. Оттуда слышались адские крики взрослых и детей. Филипп бил своего брата. Это было вечером. Неизвестно, где и каким образом он узнал о проступке брата, но он узнал об этом так неожиданно и так все было очевидно, что это потрясло до глубины души даже этого сильного и простого мужика. До сих пор он никогда не обижал своего младшего брата, но теперь, казалось, он сошел с ума, до того ожесточенным было выражение его лица и так беспощадно бил он своего брата по спине, придерживая его одной рукой за одежду.
— Содом и Гоморра, — кричал он, — ты хочешь, чтобы из-за тебя гром господень сжег нашу избу! Ведь он тебе как родной дядя был, на руках тебя носил, уму-разуму учил! А ты вот как его благодаришь!.. Ты с его женой… За соху, за цеп, за работу берись, а не за бабами бегай! Гнев божий ты навлекаешь на нас и на наших детей… Вон из дому! Слышишь?.. Чтоб духу твоего здесь не было! Слышишь? Хоть по миру иди! В работники нанимайся! Хоть на вечную погибель ступай! А из моей избы вон! Вон! Вон!
Выкрикивая все это, Филипп бил парня, борясь с ним изо всех сил; тот был хоть и слабее, но все-таки довольно силен. Филипп выталкивал его за дверь, а Ульяна с громким плачем ломала руки. Дети кричали. Данилке уже около самого порога удалось вырваться из рук брата, и он, красный, как вишня, с сверкающими глазами, с разорванной на плечах одеждой, стал дерзко кричать:
— А ты никакого права не имеешь выгонять меня из избы! Она так же моя, как и твоя… Мы одного батька дети!
— А кто тебе батьком был? — снова бросаясь к нему, крикнул Филипп. — Я тебе отцом был, когда ты остался сиротой на моих руках! Разве для того я тебя растил, кормил, добру и разуму учил, чтобы ты содом и гоморру затевал! Ну, научу же я тебя!.. Ну, будешь ты помнить! Ну, будешь ты…
И вместе с градом грубых ругательств посыпались на плечи и голову Данилки новые удары. Братья яростно боролись у дверей.
Ульяна, заливаясь слезами, крича и заламывая руки, старалась их разнять. Дети вопили. Проснувшиеся куры пронзительно кудахтали. Даже Курта протяжно завыл под скамейкой, а бурый кот, на которого кто-то случайно наступил, испуганно метался по избе, отчаянно мяукая и не зная куда бежать.
Вдруг в избу вошел Павел. Он возвращался с реки, поднимаясь в гору, услыхал крики, доносившиеся из избы Козлюков, и, встревоженный этим, прибавил шагу. Увидев Павла, Ульяна, может быть, из жалости к брату, а может быть, из опасения лишиться его дружбы, залилась слезами и бросилась к его ногам. Данилка, вырвавшись из рук Филиппа, выбежал из избы, а Филипп, с растрепанными волосами и лицом, еще горевшим от ярости, обратился к Павлу и рассказал ему все в тех же грубых выражениях, какими он ругал парня, которого считал страшным преступником.
Рассказ этот продолжался не более трех минут, и Ульяна, не успев еще подняться с земли и стоя на коленях, закричала мужу:
— Тише! Молчи! Филипп, ой, Филипп, что ты делаешь! Молчи!
Но Филипп сказал уже все, и Павел вышел из избы.
Он не обошел кругом, чтобы через калитку войти в свой дворик, но переступил низкий плетень огорода и пошел по зеленым грядкам. Он был бледен, как полотно, глаза его горели. Гнев и ревность овладели им, терзая его сердце. Они почти лишали его рассудка. Шатаясь, как пьяный, он прошел через сени и с шумом растворил дверь в избу.
В избе перед печкой, в темной глубине которой тлели раскаленные уголья, стояла Франка. Она стояла согнувшись, прижимая руки к груди, и в кровавом свете огня лицо ее казалось красным, как кровь. Она отлично знала, что произошло в избе Козлюков; она видела в окно, как Павел входил к ним и как он вышел оттуда; ей было страшно и стыдно. Тот стыд, который она испытывала, когда после трехлетних скитаний возвратилась сюда, был ничем в сравнении с тем тяжелым стыдом, какой охватил ее теперь. Поэтому-то она так согнулась, и лицо ее было почти так же красно, как пылавший в печке огонь. Как только Павел остановился на пороге, она закричала, протянув к нему руки:
— Не верь ты им, Павел, не верь, это неправда!.. Они нарочно…
Первый раз в жизни она лгала и лгала не от страха, а от стыда; половину жизни отдала бы она за то, чтобы он поверил ее лжи. Но Павел приблизился к ней и, не говоря ни слова, схватил ее за плечи своими железными пальцами. Она пронзительно вскрикнула и упала на пол под ударами его кулака. Она вскрикнула несколько раз и вдруг почувствовала, что плечи ее свободны от железных тисков и что она осталась в избе одна.
Шатаясь, с каплями пота на лбу, Павел вышел из избы, обошел ее вокруг, прижался лбом к задней стене ее у самого склона горы и заплакал. Ярость, гнев и ревность, которые там, в мрачной избе, заставили его поднять руку на эту женщину, распростертую на земле, теперь ослабели и растаяли в великой, разрывающей его грудь жалости к себе, к ней и к тому человечному, доброму, святому делу спасения, которое он начинал уже два раза и которое опять обратилось в ничто. Заломив руки, прижав лоб к шероховатой стене, он рыдал, отрывисто шепча сквозь слезы:
— Нет уж, видно, для нее ни спасения, ни искупления! Нет уже для меня счастливой доли на свете! Боже мой всемогущий! Боже мой милосердный! Что мне теперь делать?!
Через час после этого его челнок плыл по реке, подобно маленькой черной точке на ее стальной поверхности; на небе загорелись золотые звезды, а серебряная струя бежала позади челнока и шептала свою вечную, однообразную, жемчужную песню. Всю ночь Павел провел на реке, а может быть, на каком-нибудь уединенном берегу, где-нибудь под старой вербой или дрожащей осиной.