Хам
Шрифт:
— Год и восемь месяцев… — ответил Павел.
— А-а! — удивилась женщина и посмотрела на самого маленького ребенка. — Так моему же год и три месяца, а какой он!
Радость и гордость отразились на ее румяном и полном лице. Но вслед за тем она посмотрела на сироту с состраданьем. Зато Филипп, стоя в дверях, отозвался:
— Дзевер, эй, дзевер, на што табе гэтай бенкарт? Разве тебе не стыдно будет смотреть людям в глаза?!
Глаза Павла засверкали.
— Чего стыдно? Греха стыдно, а сжалиться над несчастной сиротой нет
— Ой! — презрительно и иронически засмеялся Филипп, — кабы злым людям так хорошо было на свете, как она будет хорошей. Этому не бывать никогда.
В эту же самую минуту Франка перескочила через низкий плетень, отделяющий соседний дворик, и с хохотом подбежала к разговаривающим. Лицо ее было очень худое, желтое, но она причесалась сегодня гладко: черные волосы с темносиним отливом лоснились, как шелк. Она подпоясала свою испачканную кофточку пояском и, стройная даже в этом костюме, повисла сначала на шее Ульяны, целуя ее в щеки, лоб и губы. Филиппу она подала руку, а Данилку легонько ударила рукой по плечу и по щеке.
— Как поживаете? — говорила она. — Как поживаете, мои миленькие, золотые, бриллиантовые! Давно я вас не видела! А у тебя, Ульяна, уже двое детей родилось за это время! А как Данилка вырос! Мужчиной стал. Вот видите, я вернулась, а Павел такой добрый, что даже мне злого слова не сказал! Ох, какой он добрый! Такого доброго на всем свете нет. Избу я прибрала, огонь развела и прибежала к вам, мои миленькие, чтобы с вами поздороваться!
Она целовала Ульяну и детей, вертелась, смеялась; казалось, она готова душу отдать этим людям, казалось, она любит их до безумия. И в эту минуту она действительно любила их всей душой: она чувствовала себя снова спокойной, опять влюбленной в Павла, счастливой. При этом она не испытывала ни малейшего стыда. Перед Павлом ей было стыдно, когда она после всего, что случилось, вернулась в его избу, да еще с ребенком; но только перед ним чувствовала она этот стыд, а теперь и он уже исчез бесследно. Ульяна онемела от удивления. Филипп презрительно улыбался, а Павел серьезно обратился к ней.
— Возьми ребенка, — сказал он, — и ступай в избу. Подои корову и свари обед, только хутко, а то мне нужно поехать в местечко.
Она послушно взяла Октавиана на руки и тотчас ушла. Павел попросил шурина дать ему на несколько часов лошадь и пошел вслед за ним в маленькую конюшню. Ульяна, входя с детьми в избу, где Филипп уже что-то мастерил при помощи молотка и рубанка из новых досок, сердито сказала:
— Лучше бы она себе шею сломала, чем возвратилась сюда! Опять не будет ни минуты спокойной из-за нее, да еще, пожалуй, детям сделает какую-нибудь пакость.
— Пусть попробует! — не то грозно, не то шутливо отозвался Филипп.
Это был след воспоминаний о стычках, которые происходили между Франкой и Ульяной еще до исчезновения Франки из деревни; под влиянием раздражения и отвращения к Павлу она однажды закончила спор угрозой, что свернет шею детям Ульяны и передушит хамское отродье. Филипп смеялся над этими угрозами, но они глубоко запали в материнское сердце Ульяны.
Павел поехал в тот же день в местечко за одеждой для Франки и для ее ребенка.
Месяца два спустя, в воскресенье, Авдотья, сидя на траве недалеко от своей избы, грела на солнышке свои старые кости и, заметив идущего по берегу реки Павла, позвала его к себе:
— Кум! А кум! Паулюк! Чуешь? Хадзи тутка, Паулюк!
Услышав ее зов, он охотно пошел на гору. Он попрежнему держался прямо; движения его приобрели прежнюю бодрость. Когда он подошел к бабе, та подняла голову, повязанную красным, искрившимся на солнце платком.
— Ну, как? — спросила она.
Он понял ее вопрос без объяснений и с улыбкой отвечал:
— А ничего, хорошо. Все, слава богу, хорошо! Если б всю жизнь было так хорошо!
Как будто готовясь к продолжительной беседе, он прислонился к дереву, под которым сидела Авдотья. Она шептала, подняв на него лицо:
— Я вчера была в твоей избе, на вас и на ваше житье хотела посмотреть. Тебя не видела, ты еще с реки не вернулся, но ее я видела. Не такая, как прежде была… немножко иная.
— А Хтавьяна видела? — спросил Павел.
— Как не видать! Видела, на руки я его брала… такой легонький, точно перышко.
— Миленький, — заметил Павел.
— Бедненький! Такой худенький…
— Теперь уже не такой… немножко поправился.
— Ну за сиротой бог с калитой.
Этой пословицей Авдотья закончила свой разговор с Павлом, но заметно было, что она хочет поговорить с ним о чем-то важном. Она смотрела на него мигающими от солнечного света глазами и, подперев голову руками, тихонько спросила:
— А Франка копает огород?
— Копает! — радостно ответил Павел. — Весь огород вскопала. И все делает: варит, корову доит, белье стирает… хлеб печет… так ей уже приказано.
— Ты приказываешь?
— Да, я. Каждый день разбужу ее пораньше, молитву вместе со мной велю ей прочитать, а потом погоню ее на работу. Только за водой к реке не посылаю, это ей не по силам… но она должна делать все, что ей по силам.
— А слушается она тебя?
Он утвердительно кивнул головой.
— Слушается… Хоть иногда и рассердится, но должна слушаться. Теперь уже ничто ей не поможет, — ни гнев, ни поцелуи… она свое, а я свое. Работай, говорю, господь каждому человеку на свете велит работать! Святая молитва, говорю я, не даст дьяволу приступиться, а за работой не будет тебе приходить в голову всякая мерзость. Вот как я теперь поступаю с ней.
— Хорошо, Паулюк, вот это хорошо! — энергично подтвердила Авдотья. — Я тебе и раньше говорила, что так нужно делать, никакой власти ей не давать.