Хам
Шрифт:
Внизу, а иногда вокруг этих изображений были полуграмотно написаны имена и фамилии кавалеров, которые присылали эти подарки, а также указаны числа, когда их дарили Франке. Но Павел не умел прочесть этих надписей и принимал эти билеты за иконки, купидончиков же он считал ангелами. Открыв «Богослужение», он набожно поднес к губам карточку с красным сердцем, поддерживаемым купидончиками, поцеловал его и осторожно вложил опять в книжку; потом он начал читать, по обыкновению, медленно и вполголоса:
— Приготовь чертог твой Си-о, Сио-не, Сионе.
Он замолчал и задумался. Он думал о том, кто это такой
— И прими царя Христа…
Перед воротами что-то загремело, как будто по мокрой земле прокатились колеса, и затем сразу затихло. Курта залаял на соседнем дворе; скрипнули ворота. Павел поднял голову и стал прислушиваться. Ничего… тихо… За окном так темно, как будто кто-нибудь плотно занавесил его снаружи, и ветер с дождем шумит все сильнее и сильнее. Павел снова принялся читать.
— Возлюби Ma-Марию…
Он подумал минуту.
— Ага! Это тому Сиону, королю какому-то или вельможе, святая книжка приказывает возлюбить Марию…
И он читал дальше:
— Ибо она есть врата небесные…
Он вздохнул.
— Ах, если бы человек после смерти вступал во врата небесные!..
Теперь он ясно услышал, что скрипнула дверь, ведущая со двора в сени.
— Вероятно, Авдотья… — произнес он вполголоса и весь выпрямился, как струна. В сенях послышались шаги, но не тяжелые шаги обутой в грубые сапоги Авдотьи. Кто-то ступал тихо и робко, как мышь. Павел, все еще прямой как струна, бессознательно мял в руках желтую страницу книжки и смотрел на закрытую дверь. Но тихие, робкие шаги затихли, а дверь не отворялась. Опять что-то зашевелилось за дверью и опять затихло, а Павлу казалось, что он слышит тяжелые, но сдерживаемые вздохи. Взволнованный, высоко подняв брови, он подошел к дверям и порывистым движением открыл их.
— Кто тут? — закричал он.
В темных сенях у самой стены послышался ответ:
— Это я…
— Кто? — повторил он и весь подался вперед.
— Я… Франка!
Он перешагнул высокий порог, ощупью нашел около стены руку в твердом, промокшем от дождя рукаве и, крепко схватив ее, втащил в избу невысокую, худую, темную женщину, одетую в грязное пальто, с которого стекала вода; голова и лицо пришедшей были закутаны в толстый порванный платок. Когда на нее упал бледный свет лампы, стоявшей на столе, она с опущенными руками, онемевшая, остановилась у дверей. Он выпустил ее руку и, не сводя с нее глаз, заговорил таким голосом, как будто спазмы сжимали ему горло:
— Ты… ты… ты!
Среди складок намокшего черного платка горели, как уголья, большие, глубоко запавшие глаза, а узкие бледные губы еще тише, еще более робко, чем прежде, прошептали:
— Я… не сердись…
Но он даже не слыхал того, что она говорила.
— Вот она и вернулась! А я уже и не ждал… раньше ждал… а теперь перестал…
Он захлебнулся и всплеснул руками, громко глотая слюну и давясь слезами.
Женщина в темной промокшей одежде, стоявшая неподвижно у дверей, пробормотала немного громче, хотя все еще очень робким голосом:
— Если мне можно здесь остаться, то хорошо, а если нет, то я сейчас пойду себе…
— Вот дура! — расхохотался он во все горло. — Раздевайся хучей, хучей, раздевайся, а то еще захвораешь от этой сырости.
Как всегда в минуты сильного волнения, он и теперь заговорил по-белорусски; он стал поспешно развязывать ее платок, чуть ли не срывая его с головы. От холода или от волнения она дрожала так сильно, что у нее зуб на зуб не попадал. Она тихонько сказала, что не снимет пальто, так как дождь промочил его только сверху, а без него ей будет очень холодно. Не говоря более ни слова, она уселась на скамейке, прикрытой постелью Павла, поникла головой и опустила руки на колени. Ее растрепавшиеся и рассыпавшиеся волосы падали на лоб и плечи, а среди мокрых черных прядей виднелось маленькое, желтое, скорбное, изнуренное лицо. Тень от длинных полуопущенных ресниц падала на ее вздрагивающие худые щеки. Павел, опустив и крепко сжав руки, стоял перед ней и, не отрываясь, смотрел на нее.
— Вот и вернулась… — говорил он, — опять вырвалась из дьявольских когтей… увидела, где ее добро и спасение… Ох, бедняжка ты моя, несчастная ты моя!..
Он вдруг повернулся и направился к печке.
— Я сейчас разведу огонь. Дам тебе похлебки или заварю чаю… сейчас ты согреешься, тогда тебе станет легче…
Печка находилась возле дверей, и, когда Павел направился к ней, Франка испуганно взглянула на него и тихонько вскрикнула:
— Ой!
Он беспокойно оглянулся на нее.
— А что! Верно, больна? Верно, в животе болит? Видно, немало всякой беды перенесла да еще в такой холод приехала. Подожди минутку, подожди! Сейчас будет огонь, и все будет…
Он смущенно поднял руку к лицу:
— Щепок нет… Каб их… в сенях оставил… подожди минутку, подожди!
Он протянул было руку к дверям, как вдруг Франка громче прежнего, почти пронзительно вскрикнула:
— Ой, не ходи туда… не ходи…
Он с испугом посмотрел на нее.
— Почему? — спросил он.
Франка, не трогаясь с места, дрожала как в лихорадке и, заломив руки, заговорила словно в бреду:
— Ах! Что мне делать? Что мне делать? Что из этого выйдет? Если, ты пойдешь впотьмах, то наступишь и задавишь, а когда пойдешь с огнем, то увидишь и сейчас же меня прогонишь… Что мне тут несчастной делать? Что из этого выйдет? О, господи Иисусе! Пресвятая матерь божья, спасите меня несчастную!
Испуганный, держа руку на задвижке, он стал спрашивать:
— Как что выйдет? На кого я там наступлю? Кто там такой в сенях?
Она закрыла лицо обеими руками и, судорожно рыдая, громко произнесла:
— Дитя!
В течение нескольких минут он стоял у двери, как вкопанный, словно прикованный к месту, опустив голову, с глубокими морщинами на лбу; потом медленно подошел к столу, взял лампочку и так же медленно вышел с нею в сени.
Минуту спустя он вернулся с каким-то предметом, не имевшим никакой определенной формы, завернутым в грубые мокрые лохмотья, и молча положил его на постель около Франки. Она следила за всеми его движениями испуганным безумным взглядом черных пылавших глаз; Павел спросил, понижая голос и не глядя на нее: