Хам
Шрифт:
— Ну, а об этой… ничего не слышно?
В глазах ее, не обсохших еще от слез, уже светилось любопытство. В продолжение нескольких недель она не видела Павла: может быть, в это время произошло что-нибудь новое в его отношениях с Франкой.
Павел довольно долго молчал, а потом тихим, монотонным голосом начал говорить:
— Ничего я про нее не слыхал, ничего я про нее не знаю, и только господь бог знает, что там с ней делается… где она… Опять душа ее погибла и попадет в ад… а я думал, что ее спас… от страданий на этом и от вечного проклятия на том свете. Она не захотела, не выдержала. Настоящая пьяница, хоть и не пьет водки. Ох, бедная она, бедная!
Павел махнул рукой; смотрел он не на женщину, с которой говорил,
— Я не сержусь на нее. На себя я сержусь, а не на нее. Как видно, иначе мне с ней нужно было поступать…
— Ну да, иначе! Верно, иначе… — с горячностью прошептала Авдотья. — Волю ты ей дал… к труду не приучал… в постели она, как свинья в хлеву, валялась… конфеты, как барыня, грызла да чай пила…
— Если бы она вернулась, — после долгого молчания заговорил Павел, — я бы с ней иначе поступал…
— Чего ей возвращаться! Не вернется она… Марцелла пришла из города и говорила, что ее там уже нет: вероятно, потащилась куда-нибудь со своим лакеем…
У Павла засверкали глаза, но он быстро опустил их и больше ни слова не сказал Авдотье. Она вскоре встала, кивнула головой и, простившись с Павлом словами: — Прощайте! Благослови вас господь! — вышла из избы.
После морозного и ветреного дня наступила бурная ночь. Вокруг избы ветер свистел, гудел и стонал. Павел потушил лампу. Черная тьма охватила избу; в этой тьме, среди воя ветра, то слабевшего, то усиливавшегося, Павел не мог заснуть так скоро и крепко, как прежде. Долго вместе с возней и шорохом мышей, бегавших среди корзин и метел, слышно было, как он ворочался и протяжно вздыхал; потом раздался страстный, молящий шопот, и послышались глухие удары кулака в грудь.
— Боже, помилуй ее грешную! Боже, помилуй ее грешную!
Уже третья зима проходила после исчезновения Франки, и все решили, что Павел совершенно забыл о ней. В последнее время он даже повеселел и хотя все еще не принимал никакого участия в пирушках и не смеялся, но уже не избегал людей; с каждым, кто к нему обращался, он охотно и вежливо разговаривал и в зимние вечера стал опять изредка приходить к Козлюкам, брал на колени племянников, целовал их и улыбался, когда они шалили или болтали. Он сильно старел: лысина его увеличивалась, волосы седели все больше и больше, а плечи, до сих пор такие прямые, горбились, что было заметнее всего тогда, когда он шел, медленно передвигая ноги. Это никого не удивляло; ведь он был уже далеко не молод; работал он много, гораздо больше, чем перед женитьбой, и с такой же бодростью и силой, как прежде.
В один из первых мартовских дней он был занят с утра до вечера приготовлением снасти для весенней рыбной ловли. В этом году лед вскрылся и снег растаял раньше, чем обыкновенно. Широко разлившаяся река подмывала корни сосен того леса, что был на другом берегу, и высокими, пенистыми, шумными волнами плескалась о склон горы, на которой расположилась деревня. Серые, вздувшиеся волны быстро несли посредине реки большие клочья белой пены и мелкие осколки льда, которые при свете солнца отливали золотом и всеми цветами радуги. Иногда с крутого берега осыпался с громким и продолжительным шумом, словно проливной дождь, крупный песок или со склона горы, подмытой водой, с громким стуком и плеском катился и падал в реку тяжелый камень. В воздухе уже носился запах оттаявшей земли и раздавался щебет оживающих птиц; но все в природе было еще серым, холодным, все было пропитано сыростью оттаивающей земли, полно бурных движений ветра и воды.
В избе Павла в углу у стены стояли железные ломы, теперь уже не нужные. На стенах висели вычиненные сети. На столе и скамейке грудой лежали только что свитые веревки различной толщины и длины, проволочные крючки. Данилка, теперь уже красивый, стройный восемнадцатилетний парень, целыми днями помогал Павлу вить веревки и мастерить крючки. Он охотно занимался этим, потому что так же, как и Павел, чувствовал с детства граничившее со страстью влечение к рыбной ловле.
Около полудня пришла Ульяна с младенцем на руках. Это был уже четвертый ребенок; крестили его этой зимой. Павел был на крестинах, охотно разговаривал с собравшимися соседями и был ласков с матерью новорожденного. На этих-то крестинах все и решили, что он совсем забыл о своей мерзкой жене и даже не думает горевать о том, что она ушла. Напротив, он, вероятно, радуется, что она его бросила, и что та глупость, которую он сделал, не принесла ему большого несчастья. Филипп, немного выпивший на крестинах сына, смеясь напомнил шурину мужицкую пословицу:
— А что, дзевер? Как это говорится… баба с воза, коню легче!
Ульяна, завернув грудного ребенка в теплый платок и положив его на постель брата, развела огонь и сварила обед для Павла и Данилки. Стоя перед огнем, эта сильная, здоровая и красивая женщина без умолку говорила то о новых досках, которые нужны Филиппу для починки парома, то о том, что нынче едва ли хватит хлеба до нового, то о том, что старший ее сын, Семен, стал настойчиво требовать сапог.
Говоря о новых досках и о хлебе, она искоса поглядывала на брата, причем ее голубые глаза жадно поблескивали. Повидимому, ей очень хотелось, чтобы тот помог ей в этих довольно важных заботах. Рассказывая про Семена, про его желания, она смеялась, показывая все свои белоснежные зубы, сверкавшие между полных коралловых губ.
Павел слушал ее внимательно и утвердительно кивал головой, давая ей понять, что он понимает заботы сестры и постарается ей помочь. Он накормил хлебом и картофелем желтого Курту, который вертелся у его ног, потом взял с постели ребенка и принялся качать его на руках и забавлять посвистыванием. Со двора Козлюков раздался громкий голос Филиппа, звавшего жену. Ульяна взяла ребенка из рук брата и убежала. Вскоре после этого на противоположном берегу реки раздался протяжный крик:
— Паром! Паром! Паром!
Данилка бросил до половины свитую веревку и выбежал из избы на помощь Филиппу. Переправлять паром через широко разлившуюся, бурную реку, отталкиваясь шестами, было делом нелегким. Кто знает, справятся ли они вдвоем? Поэтому через минуту Филипп позвал и Павла.
— Дзевер! Идите, помогите! Ради бога, помогите!
— А третий шест есть? — громко спросил Павел.
— Есть, есть! — крикнул Филипп.
Павел надел шапку и, как был — в короткой сермяге и высоких сапогах, — пошел помогать шурину.
Когда он возвратился с парома, в его избе было почти совсем темно. Ульяна поставила в печь горшок с едой, оставленной на ужин, и задвинула отверстие печи деревянной доской. Огня не было видно; в одном углу тускло блестел самовар, а в другом чернели нагроможденные там ломы, весла, метлы и корзины. Висевшие на стенах сети казались колеблющимися, бесформенными. За окном шумел частый мартовский дождь, и слышался ослабленный расстоянием однообразный и глухой шум реки.
Павел зажег лампу, немного отодвинул рассыпанные по столу крючки и веревки и раскрыл книгу. Это было то же самое «Богослужение», привезенное три года тому назад Франкой и оставленное здесь ею. В первую зиму Павел, ничего не пропуская, прочел страниц шестьдесят, в продолжение другой зимы — вдвое больше, а в третью — еще больше. Однако всей книжки он еще не успел прочесть. Молитвы, которые ему больше всего нравились, он закладывал картинками. Этих картинок в книжке Франки было довольно много, между ними попадались и те билеты с поздравлениями в день Нового года и именин, которые она получала от городских знакомых и друзей. Это были яркие гирлянды роз или букеты, нарисованные или наклеенные на плотную бумагу. Были там также красные сердца, пронзенные золотыми стрелами, и желтые купидончики с блестящими крыльями.