Хан с лицом странника
Шрифт:
Хотелось растолкать спящего рядом сотника, поговорить, посоветоваться с ним. А что он скажет? Что может посоветовать? Убить врагов? Но появятся новые и будут ли они не столь опасны. Навряд ли.
"А может попросить у дяди свой улус и править без чьих-то советов и указаний? Пойдет ли дядя на это? Даже если и выделит улус где-то среди болот на краю своего ханства, то надо чем-то платить воинам, воевать с соседями, собирать дань. Но у Кучума подрастает старший сын Алей и он тоже потребует свой улус. А там еще родятся дети, которые со временем вырастут и потянутся к власти. А Зайла-Сузге… А сын ее Сейдяк…"
Незаметно для себя Мухамед-Кул уснул, а по небу плыли тяжелые тучи,
Бедствие, проистекающее от пороков
Человек часто не видит пагубных следствий пороков, а именно, трех их видов возникающих из гнева, злобы и страстей.
Гнев свойствен сильным людям. Гневом, суровостью достигается прекращение вражды, месть за оскорбление и устрашение людей вообще. Постоянное проявление гнева имеет целью обуздание пороков.
Страсть и любовь есть стремление к достижению желаемого. Тот, кто проявляет любовь или страсть, стремится вкусить плод затраченной работы.
Постоянная связь со страданием вызывает долгие мучения. Поэтому злоба имеет более тяжкие последствия.
Злобный человек утрачивает веру в себя, и тем самым обрекает себя на раннюю смерть или страдания.
Из древнего восточного манускрипта
ОБРЕТЕНИЕ СИЛЫ
После принятия новой веры что-то разладилось у Едигира: не стало согласия с самим собой и новыми друзьями, словно оставил он в лесу на охоте лук или еще что-то важное и нужное только ему. Так хотелось убежать, кинуться вон из городка в темный сумрак тайги, будто звал его кто-то дорогой и близкий, умоляя, вернуться.
Он стал походить на ручного медведя, что держал подле своего шатра отец, а они, детишки, любили дразнить зверя, поднося к носу на длинной палке куски вяленой рыбы и отдергивая назад от когтистых медвежьих лап. Медведь злился, ревел, пытаясь дотянуться до вожделенного куска, натягивал толстую железную цепь, но убедившись в бесплодности своих попыток, отворачивался от обидчиков, садился на землю и, закрыв морду лапами, начинал тихо раскачиваться из стороны в сторону и глухо выть. Кто-нибудь из взрослых, услышав рев, отгонял мальчишек и бросал ему рыбу, но медведь успокаивался далеко не сразу. Видно, велика была обида на людей, коль мог он пролежать, не глядя ни на кого, закрыв морду лапой и уткнув нос в землю, весь день. Но внешняя успокоенность зверя была обманчива — он ждал, терпеливо ждал, когда кто-нибудь пройдет слишком близко. Тогда, резво вскочив с земли, одним прыжком оказывался рядом с человеком, слепо молотя обеими лапами по воздуху. Иногда ему удавалось зацепить зазевавшегося прохожего за плечо и, если не подоспеют вооруженные охранники, не отгонят копьями зверя, мог и поломать кости, и свернуть шею.
Едигир, вспоминая медведя, который так и не стал ручным, но уже испорченный людьми, не смог бы жить в лесу, добывая себе пропитание, осознавал себя диким зверем, оказавшимся в клетке в русской крепости. Мысль о том, что его лишили не только ханства, но и земли своих предков, на которой родился и вырос, не давала покоя. Он часто видел себя впереди воинских сотен, которые, замирали в ожидании приказа, ринуться в бой по первому взмаху руки. В нем жили воспоминания горячего порыва конской лавы и тонкий свист сабель, опускающихся на людскую плоть, незабываемый запах пота и крови, крови и врага…
Он подолгу сидел на небольшом пригорке рядом с крепостной стеной, откуда виднелась протекающая неподалеку от городка речушка, зажатая с обеих сторон стволами темно-красных сосен. Едигир смотрел на поблескивающую гладь воды, на лес, на небо и не слышал человеческих голосов. Его не было здесь, Едигира, нареченного новым непонятным именем Василий. Если бы кто-то и попытался заглянуть в глаза крепкого, кряжистого воина, неподвижно сидящего на зеленеющем пригорке в новом кафтане, выданном из воеводских амбаров в счет службы, то уже не увидел бы в них былого огня и власти. То были глаза старика, чья жизнь прошла, отшумела, ничего не ждущего, не желающего…
"Зачем я здесь? — спрашивал себя он. — Во имя чего? Кому нужны мои руки, силы, кровь, жизнь? Я, как мертвый, случайно попавший из страны духов, вселившийся в чужое тело и потерявший дорогу назад в мир теней. Уйди я от них, никто и не заметит, не окликнет, не позовет. Я чужой для них… Совсем чужой и никогда не стану своим. Никогда!"
Вслед за чувством одиночества подкатывала злоба на себя и всех, кто был рядом: на Тимофея, Федора, воеводу, батюшку. Ему хотелось схватить топор и крушить ворота, башни, дом, в котором он спал. Когда горячая волна, поднимаясь, достигала головы, разливалась по всему телу, он упирал твердый мозолистый кулак в жесткую землю холмика и с силой вдавливал его, поворачивая из стороны в сторону, пока хватало терпения, вдавливал, пытаясь передать земле накопившуюся в нем злобу на весь мир и людей. Помогало. Кровь постепенно откатывала от головы, продолжая равномерный бег по телу, и лишь ссадины на руках напоминали о борьбе, происходящей в нем.
Да еще головная боль, не покидающая ни утром, ни вечером. С ней он засыпал и просыпался. Хотелось сжать руками и раздавить, как спелый плод, свою собственную голову — причину каждодневных мучений и страданий.
… В один из теплых дней ранним утром все, кто был свободен от караульной службы, отправились в церковь, принарядившись в праздничные одежды. Среди степенно шагающих мужчин мелькали белые платки, покрывающие головы женщин. Они притягивали взоры воинов, пытавшихся заглянуть в женские лица, перекинуться шуткой, поймать улыбку лучистых глаз. Те немногие женщины, что жили в крепости, были женами воинов, состоявших на службе у купцов Строгановых. Некоторые из них, встречающиеся Едигиру, несомненно, являлись его соплеменницами, судя по темному цвету волос и узкому разрезу глаз. Он хотел, было заговорить с одной, но, не поднимая головы, она быстро прошмыгнула мимо, и Едигир не решился остановить ее.
Его окликнул Тимофей тщательно расчесывающий костяным гребнем свою окладистую бороду:
— Слышь, Василий, — называвший его теперь крестным именем, — пойдешь что ли с нами али тут останешься сиднем сидеть?
— А долго там быть надо?
— Это в храме-то? Да сколь надо, столь и будем. Сегодня праздник великий: Спасом называется. Пойдешь в храм, значит спасешься, — добавил он шутливо.
— От кого спасусь?
— Да от самого себя, от грехов своих. Снова да сначала начал, прости Господи! Вон женки наших мужиков, что твоей веры были, тоже окрестились и с мужьями в храм пошли, не переча. А ты все "чего, да чего". Ой, и поперечный же ты.
И хотя Едигир не понимал половины Тимофеевых речей и понуканий, но благодушный тон старика подсказывал: не со зла частит он, а скорее по-отцовски, отечески наставляет.
— Да, вот ведь, забыл сказать тебе, после службы воевода на двор к себе приглашает всех.
— Он тоже о спасении говорить станет?
— О спасении, только другом. Как городок наш лучше защитить от басурманов, от родичей твоих, значит.
— Я не басурман. Зачем так говоришь?
— А коль не басурман, то чего в храм идти не желаешь? Люди могут подумать, что сторонишься, недоброе чего замышляешь. Могут! Могут! Народ тут всякий есть.