Ханс Кристиан Андерсен
Шрифт:
Да, когда у Ханса Кристиана было хорошее настроение, он совсем не был слеп ко всему на свете, кроме самого себя, как его упрекали, и прекрасно мог сам посмеяться над собой, не ожидая, пока это сделает кто-нибудь другой!
По мере того как на новом сюртуке Мейслинга накапливались слои пыли, а в его доме рос обычный беспорядок, настроение ректора становилось все более мрачным. Дела его шли плохо: он вообще не годился для того, чтобы руководить школой, а такой большой, как хельсингерская, и подавно. У него не было ни хозяйственных, ни административных способностей. В короткое время он успел восстановить против себя и учителей и учеников. Дома возились грязные крикливые дети, хлопали дверями, требовали расчета и задержанного жалованья служанки, закатывала истерики фру Мейслинг.
— Кто хочет посмотреть на барынину истерику? Четыре гроша за вход! — иронически провозглашала служанка,
Жизнь в Хельсингере была дороже, чем в Слагельсе, и долги Мейслинга росли как снежная лавина. Всю накопившуюся в нем желчь этот непризнанный поэт, педагог поневоле и несчастный муж изливал на окружающих, и, как и в Слагельсе, чаще всего козлом отпущения служил ему Ханс Кристиан.
К прежним поводам для придирок, насмешек и недовольства прибавился новый: Мейслинг стал упрекать своего жильца, что тот слишком дорого ему стоит. «Этот мальчишка просто объедает нас!» — думал он, косясь на быстро пустевшую тарелку Ханса Кристиана. Разумеется, умалчивать об этом он не считал нужным, и каждый день за столом поднимались разговоры о том, что продукты дорожают и за двести ригсдалеров в год кормить и содержать человека — это просто себе в убыток!
Постепенно хозяева начали экономить за счет жильцов: нельзя ведь лишить мяса или другого блюда подороже главу дома, детям тоже нужно хорошенько поесть, а у фру Мейслинг слабое здоровье, при ее предрасположении к истерикам надо как следует подкреплять свои силы! Ну, а Иенс и Ханс Кристиан могут обойтись и чем похуже, все равно их не накормишь досыта! Чтобы избавить служанку от лишних хлопот, их скудная порция накладывалась на одну тарелку. Под пристальным взглядом Мейслинга кусок застревал в горле, и Ханс Кристиан вставал из-за стола полуголодный. Вскоре он стал почти так же худ, как в тяжелые копенгагенские времена. Сшитый «на рост» костюм свободно болтался вокруг костлявой фигуры. Во время ночных занятий он часто ощущал страшную слабость, волной пробегавшую по телу: голод и переутомление давали себя знать. К тому же в комнате стоял адский холод: дрова тоже надо было экономить, и в жадную пасть печки клалось всего пять-шесть тоненьких поленец. А пойти куда-нибудь в гости и обогреться от приветливой улыбки хозяев, теплой печки и чашки чаю было невозможно: Ханс Кристиан жил на положении узника. После конца уроков двери школьного здания запирались, и он не мог выйти. Даже в церковь Мейслинг запретил ему ходить. Оставались две возможности: сидеть за книгами или возиться с ректорскими детьми. Иной раз это было бы и неплохо: Ханс Кристиан умел забавлять детей и сам всей душой мог отдаться игре. Но чаще всего выходило так, что дети бесцеремонно оставлялись на его попечении, а его мучила мысль о неприготовленных уроках. Кое-что все-таки ему удавалось: по математике в Хельсингере он стал получать отметку «очень хорошо», в Слагельсе казавшуюся недоступной. Но языки оставались слабым местом, и он с ужасом смотрел на толстые черные томики древних авторов. Иногда он явственно видел, как над ними кривляется, злобно ухмыляясь, костлявый призрак: латинская грамматика. Господи, никогда ему не одолеть ее, он и вправду, видно, безнадежный болван! Не лучше ли бросить все, не дожидаясь, пока Мейслинг исполнит свою угрозу выгнать его из школы?
Письма Ханса Кристиана в Копенгаген превратились в сплошной стон. Но жаловаться на голод и холод, на безобразные сцены, происходящие в доме, на попойки хозяев он не считал возможным. Поэтому Коллин только головой качал, удивляясь отчаянию и унынию своего питомца и объясняя все это его нервным, неустойчивым характером: ведь Ханс Кристиан и из Слагельсе писал о грубости Мейслинга и о собственной неспособности, а потом благополучно переходил в следующий класс и получал от ректора блестящие характеристики. Это особенно сбивало с толку Коллина: не далее как в августе Мейслинг писал, что ученик Андерсен обладает тремя превосходными свойствами, редко встречающимися вместе — стремлением хорошо учиться, редким прилежанием и абсолютным послушанием. А из писем Ханса Кристиана выходило, что ректор не признает за ним ни того, ни другого, ни третьего…
В конце концов Коллин написал Мейслингу, прося объяснить причину такого противоречия. Ответ он получил очень резкий, местами даже грубый, но отнюдь не способный прояснить дело. По-видимому, действительно надо бы забрать оттуда беднягу, думал Коллин, ведь для успешных
Камнем на душе Ханса Кристиана было положение матери. Когда-то бодрая и энергичная Мария с годами очень изменилась. Последним толчком оказалась смерть Гундерсена: ей не о ком больше было заботиться, и жизнь потеряла смысл. К тому же и здоровье совсем расшаталось. Все чаще и чаще она прибегала к рюмочке — сначала, чтобы согреться, когда приходится стирать в холодной воде, потом, чтоб забыть обо всех потерях, о горькой нужде, об одиночестве… Теперь ее поместили в богадельню, и оденсейские друзья с плохо скрытым осуждением писали Хансу Кристиану о ней. И опять его, как когда-то в детстве, больно уязвляла человеческая жестокость: бедная старая мама, не всегда же она была такой! Много понадобилось ударов, чтоб она сломилась… Он жалел ее всем сердцем и, думая о ней, всегда обращался памятью к детству, когда она была его утешением, опорой, защитой.
Дрожа в нетопленной комнате, с горящей головой и стынущими руками он писал стихотворение о больном мальчике. В жару ему чудятся воздушные радужные видения, а мать плачет, слушая его предсмертный бред. Он и сам плакал, когда писал это: ведь точно так все было, когда он болел корью! Да и теперь бывают похожие минуты, только матери нет рядом…
— Опять я слышу, что вы сочинили какие-то стишки, вместо того чтобы заниматься делом! — разбушевался Мейслинг. — Покажите мне их немедленно! Я в этом деле достаточно разбираюсь, и если найду там хоть искру таланта, то, так и быть, прощу вас…
Ханс Кристиан молча принес стихотворение «Умирающее дитя» и с тревогой ждал приговора. Лицо Мейслинга скривилось презрительной усмешкой.
— Чепуха! — отчеканил он, бросая на пол смятый листок. — Сентиментальная дребедень, ничего больше! Безграмотные писаки, которые царапают на заборах или распевают на ярмарках свои произведения, — родня вам во всех отношениях. И ради этой пачкотни вы обманываете доверие своих благодетелей, которые пригрели вас, нищего бродяжку! Никогда вам не стать студентом — университет не для таких, как вы. Сумасшедший дом — вот ваше будущее!
Медленно, как слепой, добрался Ханс Кристиан до своей комнаты и там долго сидел, уставившись в одну точку. «Сумасшедший дом! Сумасшедший дом!» — грозно звучало в ушах. Он упал на кровать и спрятал голову в подушку, но страшные слова не хотели оставить его в покое.
«Сумасшедший дом, сумасшедший дом!» — Костлявая фигура с отсутствующим взглядом голубых глаз промелькнула перед глазами. Его дед!.. А может быть, это он сам? Он испуганно огляделся. Нет, все на своих местах, он пока что все видит и понимает. «Это» еще не началось. Кажется так, кажется… А может быть, именно из-за «этого» он не такой, как все? Ведь никто вокруг не чувствует так остро малейший укол, никто не может и радоваться так от каждого пустяка: мелькнувшего солнечного зайчика или капли росы на листе. Никто не сидит целыми часами, ничего не видя и не слыша, погруженный в свои фантазии… Нормальные люди так не ведут себя!
Он вскочил и, рывком выдвинув ящик стола, стал рыться там. Необходимо сейчас же найти одно письмо Коллина и перечитать его. Оно всегда на него хорошо действовало. Как это там? «В трудные минуты говорите себе в утешение, что вы знаете многих хороших людей, которые вас любят». Но это письмо куда-то затерялось, как назло, подворачиваются совсем другие…
«Выбросьте из головы вашу мечту стать знаменитым…» Не надо этого сейчас, дальше. «Вы думаете, дорогой Андерсен, что вы рождены стать великим поэтом. Нет, вы им не будете, не надо вам в это верить…» И потом о его неудачном стихотворении, где гекзаметры хромают на обе ноги… Нет, нет, не это, дальше! «У вас прекрасная душа, никакая мать не могла бы пожелать лучшей для своего сына…» Да, вот это уже лучше! Спасибо, фру Вульф! «Имейте мужество и терпение, сын мой!.. Не делайте из блохи слона…» Это полковник Гульдберг. И снова почерк фру Вульф: «Дорогой Андерсен, очнитесь от своей мечты завоевать бессмертие, — я уверена, что вы добьетесь здесь только одного: сделаете себя смешным…» Ну вот, опять! Дальше, дальше… А, наконец-то! Хоть это и не то, которое он искал…