Хэда (др. изд.)
Шрифт:
У нас дома тоже знают опасную силу солнца, женщины и девушки надевают в поле кофточки с длинными рукавами, длинные юбки и платки, закрывающие лица. На русых волосах чистейшие белые платки крестьянок нашего Севера.
Во дворе Хосенди на дереве сарубэри или «скользит обезьяна», над могилой Букреева распустились большие цветы. Сучковатое, с белым гладким атласом коры, крутыми изгибами ствола, теперь оно все в красных бутонах.
Дочь Пьющего Воду вчера опять была на могиле и зажигала куренья. Приходила сестра ее, похожая на грузинку, с чуть припухлыми глазами, смягчавшими выражение лица. Обе чистенькие, скромные, как
Жарко. Грустно бывает Алексею. Жаль Оюки и жаль с ней прощаться. Какая-то пустота впереди, товарищи ушли, и мы тут остались как будто навсегда и не увидим больше их.
Алексей по утрам в казарме, дела не дают распускаться. Но забот по роте не так уж много. Унтер-офицеры в нашем флоте – как и в армии. Они подлинные командиры, наставники и воспитатели, ревнители службы. Все обязанности так исполняют, что офицеру остается только смотреть роту с сознанием, что тут все в порядке. Еще недавно он занимался целыми днями, готовя людей к штыковому бою.
Казарма жила своей жизнью, с утренними и вечерними молитвами, со службами в церкви, с маршировкой, ученьями, со множеством работ, починок, поделок, с нашей кухней, заботой о харчах, с кашей из риса и рыбными щами, с наказаниями, с выставлением «под ружье» за своевольные отлучки, за перемахивание частокола по ночам. С баней, стрижкой, лупкой, стиркой, штопкой, тачанием и смазкой сапог, с ходьбой на работу. Японцы все больше перенимали от матросов их навыки, и уже многие наши на стапелях становились ненужны. Просто нельзя не подумать, что мы уж надоели и нас поторапливают... А Сибирцев ловил себя на тайной мысли об отрадах свидания, Оюки ждет его, ждет ежедневно, и день ото дня все сильней затягивается он в жар чувств, и все горячей и настойчивей их неслышный зов. Но нельзя же все бросить и все забыть и выдать всем себя, это не в его натуре и не в его правилах.
Собирался отправиться в горы с товарищами поохотиться за растениями. В храм за рисовым полем легче, проще и романтичнее пойти в сумерках, побыть со своими тяжкими и двойственными ощущениями наедине.
– Старичка Нода опять нет! – сетовал Елкин.
– Вчера я посылал к нему японца, – отвечал Гошкевич.
Сидели в кают-компании офицерского дома при Хонзенди и ждали проводника и знатока местной флоры.
– Обещал быть!
– Видимо, больше и не придет! – сказал Елкин. – Полная перемена! Вот как надо бы и нам обходиться с иностранцами!
– Идемте, господа, делать нечего! – предложил Сибирцев.
Нода стал избегать русских друзей. Он больше не приходит и на глаза не попадается. Нода не бедняк, живет под горой, в большом и красивом доме с апельсиновым садом и множеством редких растений и деревьев. Говорит, что гора над домом Нода – его собственность. У него поля, которые он засевает летом рисом, а зимой пшеницей, работает сам с большой семьей. Но, кажется, нанимает и поденщиков из соседней деревни Ита; может
Не приходит, – значит, струсил чего-то, хотя, как и все хэдские, не робкого десятка.
В деревне говорят – русские осквернили храм.
Пьющий Воду встретил на днях Янку Берзиня, зазвал к себе в сакайя, угостил и растолковал, что теперь все боятся. Хотя никто не верит, что виноваты русские. И что-то еще говорил очень таинственное и страшное, чего Янка не смог понять без толмача. А переводчики, как известно, все шпионы.
– Пошли! – решил Гошкевич. – Но по дороге зайдем в лагерь, попроведаем моего Прибылова!
Наши в лагере так и живут, и несут службу, и ходят в секреты на горы, как где-нибудь в гарнизоне на Черноморском побережье!
– Долго японцы были уверены, что он прячется. Но теперь решили, что адмирал увез с собой.
Казак Дьячков, служивший у Невельского в крепости на Южном Сахалине и понимающий по-японски, приносит новости. Кое-что узнает отец Василий. У Гошкевича много знакомых японцев, и они бывают откровенны.
Вечерами Осип Антонович проводит с Точибаном часы, они занимаются в лагерном лазарете. В Хосенди не встречаются, там всегда много японцев, могут приметить. Они наблюдательны и догадливы. Теперь Точибана приходится скрывать и сохранять особенно тщательно.
– Как он?
– Мрачен стал, – ответил Гошкевич. – Мы сами затянули дело. Много характера надо, чтобы вытерпеть такое сидение под караулом. – Гошкевичу не раз казалось, что друг его Точибан тоскует и раскаивается, может быть, не прочь был бы переменить решение и остаться, но уж поздно.
Монах в нашей форме сидит в углу, поджал ноги, и широкое лицо его, как каменное. Приоткрыл глаза, но не сразу овладел собой и нашел силы для приветливой улыбки и выражения радости. С тех пор как скрылся под защиту моряков, стал тише. Выглядит пришибленным, жалким, словно не рад своему спасению.
Гошкевич поговорил с ним, спросил, учит ли русскую азбуку.
– Да! – ответил Прибылов охотней.
– Ко всякому делу способен, да не всегда душа лежит! Крепки они во всех своих предрассудках двухсотлетнего воспитания!
Из лагеря зашли к Пушкину, который теперь занял квартиру адмирала в Хосенди, а потом и в канцелярию бакуфу. Там полно чиновников.
Уэкава встретил вежливо, но не глядя в глаза. Этак бывает и у нас. Чиновник был хорош, а вдруг отвернется, едва войдешь к нему, избегает говорить. Обычно означает, что дошла какая-то сплетня или донос или чего-то сам придумал и заранее струсил.
Ябадоо ответил на поклон и объяснил, дружески смеясь, что кто-то нагадил на алтарь в шинтоистском храме, на косе, и есть следы русских морских сапог.
– Что их слушать! Так и будут нам глаза колоть! – сказал Елкин.
«Экая мерзость! – подумал Алексей. – Они опять про то же!»
Оказывается, надо об этом написать отчет. Узнали в Эдо, требуют подробностей. Уэкава не может винить русских матросов, но и не может доказать их невиновность. Поэтому он в тупике.