Хемингуэй
Шрифт:
Правда, это тоже Андерсон, о котором Фолкнер сказал: «Он ощупью искал пути к совершенству, искал точные слова и безукоризненные фразы, не выходя из рамок своего словаря, полностью подчиняя его простоте, которая была уже на грани фетиша, ради того чтобы выжать из этой простоты все, проникнуть в самую суть вещей. Он так преданно работал над стилем, что в результате получал один лишь стиль, то есть средство превращалось в цель». Современные литературоведы говорят то же о Хемингуэе.
Хватит морочить нам голову, давайте настоящего Хемингуэя — сравним… Пожалуйста: «У Скриппса О’Нила было две жены. Стоя у окна — долговязый, худой, мрачный, — он думал о них обеих. Одна жила в Манселоне, другая — в Петоски. Жены, что жила в Манселоне, он не видел с прошлой весны. Он смотрел на заснеженный двор насосной фабрики и думал, что же сулит ему весна. С этой манселонской женой Скриппс часто напивался, и тогда они оба бывали очень счастливы. Шли
Андерсон был намного старше обитателей «Бельвиля» — 44 года. Он необычно одевался, любил прихвастнуть, поучал; молодежь над ним подсмеивалась. Хемингуэй, по свидетельствам других жильцов, вел себя с Андерсоном вежливо и кротко, но после его ухода делал критические замечания. Ни этих замечаний, ни реплик, которыми Андерсон и Хемингуэй обменивались, к сожалению, никто не фиксировал; известно только, что Эрнест о какой-то андерсоновской фразе сказал, что «так писать нельзя» и что, по мнению Кенли Смита, кротость его была враждебная — он молча сопротивлялся тому, что «учитель» навязывал. Чему сопротивлялся, если сам хотел писать так же? Считается, что литературные пути Хемингуэя и Андерсона разошлись, когда последний стал писать «потоками сознания», а Хемингуэй этой манеры не то чтобы не принимал, но по возможности старался избегать. В 1920-м до этого расхождения было еще далеко, хотя Андерсон уже тогда высказывал идеи о «бессознательном письме», которое фиксировало бы переживания человека. Но когда сходятся два писателя, задавшихся целью найти «единственно верное слово», им никогда не найти согласия, ведь каждый считает, что «единственно верное» слово — то, которое придумал он. Кроме того, Андерсон любил рассказывать об «озарении», которое пережил, и противопоставлять нищую богемную жизнь успеху; Хемингуэя это раздражало. Он не верил ни в какие «озарения», полагая, как следует протестанту, что только сознательный труд приведет к успеху, в котором ничего дурного нет.
Он продолжал писать очерки для «Торонто стар уикли» и за период с октября 1920-го по декабрь 1921-го опубликовал их как минимум 13: о боксе, бейсболе, рыбалке, плохих продуктах (травят народ нитратами). Были статьи о национальном характере американцев, получалось смешно, канадцам нравилось читать, как вульгарны их северные соседи и как бы они вели себя, если б им удалось «купить» Шекспира: «Английский городок на Эйвоне украсился американскими флагами, на всех зданиях вывешены плакаты: „Мы хотели Билла, и мы его получили! Да, Билл!“».
Писал он также о чикагском преступном мире, с броскими заголовками: «Ирландские убийцы. Цена поднимается» (11 декабря 1920 года). «Согласно слухам из преступного мира Чикаго и Нью-Йорка, каждый пароход, отбывающий в Англию, везет на своем борту одну или парочку ласточек смерти, всегда готовых устремиться туда, где на них появляется спрос. В притонах говорят, что сначала пташки доставляются в Англию, где они рассеиваются в портовых районах таких городов, как Ливерпуль, а потом уже перебираются в Ирландию. <…> За убийство хорошо охраняемого судьи или какого-нибудь чиновника платят тысячу долларов. Экс-убийце, с которым я беседовал в Чикаго, эта цифра показалась фантастической». Действительно ли автор беседовал с наемным убийцей? Да кто ж его знает… 28 мая 1921 года — продолжение: «Война гангстеров в Чикаго»: «Антонио д’Андреа, бледный человек в очках, потерпевший поражение кандидат в олдермены от 19-го округа города Чикаго, вышел из закрытой машины перед своим домом и с автоматическим пистолетом в руке, осторожно пятясь, начал подниматься по лестнице. Когда он достиг двери и протянул назад левую руку, чтобы нажать кнопку звонка, из окна соседнего дома ослепительно сверкнули две красные вспышки, д’Андреа услышал оглушительный треск и почувствовал страшную боль во всем теле от ударов пуль из выстрелившего обреза. Так окончился путь, начавшийся в маленьком сицилийском городке, где бледнолицый юноша готовился принять сан священника».
Чарльз Фентон разругал статьи о гангстерах: ленивые, скучные клише, вырождение таланта в механическую компетентность. По сравнению с «Керенским» молодой журналист писал все хуже — видимо, ему надоело. Он пытался писать художественные тексты, но лишь два, созданных в чикагский период, были изданы, и то не сразу, а в 1922 году в нью-орлеанском журнале «Двурушник»: «Жест пророка» (A Divine Gesture), причудливое, абсолютно нехарактерное для Хемингуэя эссе, в котором Бог «с бородой, как у Льва Толстого» и архангел Гавриил беседуют с одушевленными цветочными горшками и другими предметами (поколения критиков умерли, не поняв, что это было — пародия на дадаистов или поиск новых форм), и стихотворение «Наконец» (Ultimately). Он как будто на время разучился писать. Такое бывает, когда человек хочет внести в работу что-то новое, а что — еще не знает.
Всю зиму он слал Хедли детские письма, полные рассказов о сослуживцах, о бейсбольных матчах, о том, как он боксировал с Кенли Смитом (и, разумеется, побил его), то хвастался, то уничижался, сообщал, что Гэмбл, вернувшийся в Италию, снова зовет его и он вот-вот с ним уедет, сомневался, может ли он, такой старый (при знакомстве с Хедли он прибавил себе год — странно, что не десять), видавший виды и разочарованный, еще любить, жаловался, что живет «на 2–3 пенни вдень», что вынужден подрабатывать спарринг-партнером в боксерских поединках (это не подтверждено), что мог бы учиться в университете, если бы не злая мать. «Тебе не нужен университет», — говорила Хедли, а на его самобичевания отвечала: «Я не могу допустить и мысли, что в тебе есть что-то плохое. Я очень люблю тебя и хочу любить еще сильнее» (он в ответ писал, что любит ее «в лучшем случае чуть-чуть»).
Биографы, исходя из сходства семей Эрнеста и Хедли, считают, что оба были людьми, потерпевшими крушение и нашедшими утешение друг в друге. Но свидетели романа отмечали, что Эрнест был энергичен, как бомба, весел, никаких признаков страдания не обнаруживал; Хедли также всем запомнилась как жизнерадостная девица. Последователи Линна видят в том, что юный Хемингуэй влюблялся в женщин старше себя, «комплекс матери»; к Агнес это, может, и можно применить, но Хедли, несмотря на свои 30 лет, окружающим казалась скорее девочкой, чем дамой. Оба вели себя как дети: он пускал дым из ноздрей, шевелил ушами, ее это приводило в восторг. Хедли просила его не уезжать в Италию: она Гэмбла не знала, но идея жить за чужой счет казалась ей губительной, и она, как и Агнес, видела в этом приглашении что-то нехорошее. Впрочем, женщины ничего не смыслят в мужской дружбе.
Хедли приглашала Эрнеста в гости (она жила в Сент-Луисе с семьей сестры). Мы практически ничего не знаем о его внутреннем мире и — точь-в-точь как в его прозе — вынуждены по внешним проявлениям домысливать «семь восьмых айсберга»: судя по тому, что он согласился не сразу, а уже когда поехал, то как жених — купил костюм от братьев Брукс, взял с собой армейское кепи и папку со своими статьями, — можно предположить, что он долго колебался. Его приятель Дженкинс звонил ему накануне отъезда, пытался отговорить от женитьбы — возможно, об этом разговоре он помнил, когда писал рассказ «Трехдневная непогода»:
«— Раз уж человек женился, пропащее дело, — продолжал Билл. — Больше ему надеяться не на что. Крышка. Спета его песенка. Ты же видел женатых?
Ник молчал.
— Женатого сразу узнаешь, — сказал Билл. — У них такой сытый, женатый вид. Спета их песенка».
Эрнест понимал, что его «песенка спета» и образ жизни придется изменить. Он писал Биллу Смиту, что мужчина любит в своей жизни «две или три реки», но когда он влюбляется в девушку, реки высыхают. Он был ребячлив, но не инфантилен: ответственность не пугала, а привлекала его. Уже в 14–15 лет он вел себя как «Папа»: когда собирались в поход, помнил, кому какие вещи нужно взять, аккуратно укладывал их, никогда не опаздывал, ничего не забывал и не путал; с ним все чувствовали себя спокойно. Его заботливость почувствует и Хедли — незадолго до свадьбы она напишет, что ей хотелось бы иметь «такого отца, как ты».
Он приехал в Сент-Луис 11 марта 1921 года, пробыл пару дней, через две недели Хедли вновь приехала к Смитам. Ее подруга Рут Брэдфилд описала Эрнеста: «Его преувеличенное внимание к человеку, с которым он говорил, явно было наигранным… Он создавал вокруг себя оживление, потому что был увлечен всем, литературой и боксом, едой и напитками. Всё, что мы делали, становилось как-то по-новому значительным, когда он был с нами». Обсуждали планы на будущее: жить в США Эрнест не хотел. «Я патриот и готов умереть за эту великую и славную страну. Но жить здесь — черта с два!» — писал он Гэмблу. В Америке все было (или казалось ему) маленьким, провинциальным, затхлым. Близость родителей раздражала. Ничто его не удерживало, должностью в «Содружестве» он не дорожил: «Я работал до тех пор, пока не убедился, что все это жульничество. Потом еще некоторое время оставался там, думая, что смогу написать и разоблачить эти махинации, а потом решил, что пусть это будет мне уроком, и послал их к черту». Кенли Смит подтверждает, что Эрнест собрал какие-то разоблачительные материалы и предлагал их для публикации, но из этого ничего не вышло.