Хемингуэй
Шрифт:
…Человек, вернувшийся с фронта, если у него нет ни работы, ни жены, обычно не знает куда себя девать. В армии было все понятно, здесь — ничего. «В городе ничего не изменилось, только девочки стали взрослыми девушками. Но они жили в таком сложном мире давно установившейся дружбы и мимолетных ссор, что у Кребса не хватало ни энергии, ни смелости войти в этот мир». Он прогуливался по городу, демонстрируя офицерский плащ, хромоту и красивую трость. Валялся на кровати, ходил в библиотеку. Его комната была полна сувениров — патроны, осколки, каски, ракетница, которая сгодилась на фейерверк для малышей. Пить дома было строжайше запрещено; он тайком добывал коньяк и ликеры, учил Марселину и Санни пить, курить и ругаться, убеждал их, что за пределами Оук-Парка есть «настоящая жизнь». Он никак не мог повзрослеть.
«Он (Кребс. — М. Ч.) смутно ощущал потребность в женщине. Ему нужна была женщина, но лень было ее добиваться. Он был не
Увы, не было никаких француженок и немок, это тоже вранье. Были только две одиннадцатилетние девочки из Оук-Парка, что таскались за ним по пятам и дежурили у дома. Неизвестно, понимали ли близкие, как он заврался, но чувствовали, что с ним «что-то не так». Марселина писала, что он походил на человека, «томящегося в ящике с забитой гвоздями крышкой». Карл Эдгар вынес впечатление, что Эрнест «вернулся фигурально и буквально растерзанным на куски». Он хотел писать, но не получалось. Ездил в Чикаго, встречался с товарищами по Красному Кресту, приглашал их в Оук-Парк, устраивал шумные ужины, родители были недовольны. Ждал Агнес, писал ей часто, она отвечала все реже и прохладнее. Он спрашивал, тоскует ли любимая — та отвечала, что «слишком занята, чтобы тосковать», и, как нарочно, рассказывала о настоящих бойцах «ардитти» — какие это потрясающие мужчины. Можно догадаться, каково ему было читать об этом. Вдобавок Агнес, кажется, уже не собиралась возвращаться в Америку. Из ее письма 3 февраля: «Мое будущее для меня загадка, и я не уверена, что знаю, как поступлю. Ехать ли домой, остаться ли на военной службе — я сейчас это решаю». 15 февраля: «Мне предлагают остаться на год в Риме, но я собираюсь на Балканы…»
Третьего марта Эрнест писал Гэмблу: «Невеста моя все еще в забытом богом местечке Торре-ди-Моста за Пьяве… Она пока не знает, когда вернется домой. А я откладываю деньги. Можешь себе представить? Я не могу… Вот что значит не пить и быть за тридевять земель от друзей. Может быть, теперь, когда я исправился, я ей больше не понравлюсь, правда, исправился я не окончательно… <…> Каждый день, каждую минуту я корю себя за то, что меня нет с тобой в Таормине. У меня дьявольская ностальгия по Италии, особенно когда подумаю, что мог бы быть сейчас там и с тобой. Честно, командир, даже писать об этом больно. Только подумаю о нашей Таормине при лунном свете, и мы с тобой, иногда навеселе, но всегда чуть-чуть, для удовольствия, прогуливаемся по этому древнему городу, и на море лежит лунная дорожка, и Этна коптит вдалеке, и повсюду черные тени, и лунный свет перерезает лестничный марш позади виллы. О, Джим, меня так сильно тянет туда, что я подхожу к книжной полке у себя в комнате, где прячу выпивку, и наливаю стакан и добавляю воды, и ставлю его возле потрепанной пишущей машинки, и смотрю на него, и вспоминаю, как мы с тобой сидели у камина… и я пью за тебя, шеф. Я пью за тебя. <…> Знаешь, я так хотел бы быть с тобой». И опять не обошелся без выдумок: «Три великолепных дня на Гибралтаре. Я одолжил штатский костюм у какого-то английского офицера и съездил в Испанию. Потом, как всегда, несколько сумасшедших дней в Нью-Йорке…»
Надо ли пояснять, что ни на каком Гибралтаре он не был? Он сочинял байки, а правды о том, что его мучило, сказать никому не хотел. Он напишет о ней спустя годы в рассказе «На сон грядущий»: «Уже давно я жил с мыслью, что если мне закрыть в темноте глаза и забыться, то моя душа вырвется из тела. Это началось уже давно, с той ночи, когда меня оглушило взрывом и я почувствовал, как моя душа вырвалась и улетела от меня, а потом вернулась назад. Я старался не думать об этом, но с тех пор по ночам, стоило мне задремать, это каждый раз опять начиналось, и только очень большим усилием я мог помешать этому».
Седьмого марта он получил от «невесты» последнее письмо. «Эрни, дорогой мальчик, я пишу поздно вечером, после долгого раздумья, я боюсь причинить вам боль, но уверена, что она скоро пройдет. До вашего отъезда я пыталась убедить себя, что это настоящая любовь, потому что вы всегда спорили со мной, и наконец вы стали угрожать, что сделаете что-то ужасное, и это заставило меня сдаться, но ничего не изменило. Теперь, через несколько месяцев разлуки, я знаю, что все еще очень люблю вас, но это больше любовь матери, чем возлюбленной. Вы считали меня ребенком, но я не ребенок и взрослею с каждым днем. А вот вы для меня — малыш (и всегда им будете). Можете ли вы простить мой невольный обман? Вы знаете, что я на самом деле не плохая и не хотела поступать плохо, и теперь я понимаю, что с самого начала допустила ошибку, о которой сожалею всем сердцем. Но теперь я понимаю, что я старше вас, а вы — мальчик. Я знаю, что настанет день, когда я смогу гордиться вами, но, дорогой малыш, я не могу дожидаться этого дня… Я пыталась заставить вас понять хоть немного, о чем я думала в той поездке от Падуи до Милана, но вы вели себя как испорченный ребенок, а я не могла дальше причинять вам боль. Теперь, вдали от вас, я набралась смелости. Сейчас — поверьте, это случилось неожиданно для меня — я собираюсь замуж. Надеюсь, что вы, когда все обдумаете, сможете простить меня и сделаете великолепную карьеру… С восхищением и нежностью, навеки ваш друг, Эгги».
Агнес полюбила итальянского офицера Караччиоло, которому рассказала об отношениях с Эрнестом; Караччиоло вспоминал, что она говорила ему: жалко «малыша», «малыш» сейчас не сможет понять, но, став взрослым, простит. «Малыш» действительно ничего не понял: когда он прочел письмо, его начал бить озноб, поднялась температура, он несколько дней пролежал, ни с кем не разговаривая. Потом стал писать письма. Его ответ Агнес не сохранился, но есть письмо Биллу Хорну: «Она не любит меня, Билл. Она взяла свое обещание назад. „Ошибка“. Одна из этих маленьких ошибок. О, Билл, я не могу это взять в толк, и я даже не могу негодовать, потому что я просто уничтожен… Все, чего я желал — это Агнес. И счастье теперь умерло и мир рухнул, и я пишу об этом с пересохшей глоткой и комом в горле… Ах, Билл, я не могу об этом говорить, потом что я так чертовски ее люблю…» Гэмблу: «Ее письмо было дьявольским ударом, ведь ради нее я от столького отказался, и прежде всего от нашей Таормины…» В письме Элис Макдональд он выражал надежду, что когда Агнес вернется в Нью-Йорк, она «споткнется на сходнях и вышибет свои проклятые зубы». Тремя месяцами позднее Агнес сообщила ему, что брак с Караччиоло не состоялся (она выйдет замуж в 1928-м, вторично — в 1934-м) и она возвращается в Америку. Опять неизвестно, что он ответил, но сохранилось его письмо к приятелю Дженкинсу: «Бедная глупая девочка, теперь я не чувствую к ней ничего, кроме жалости… Когда-то я любил ее, а потом она меня обманула. И я не виню ее. Но я намерен прижечь память о ней и выжечь ее дотла с помощью пьянства и других женщин, чем сейчас и занимаюсь».
Позднее он «прижжет» память об Агнес в «Очень коротком рассказе»: «Люз поехала в Порденоне, где открывался новый госпиталь, там было сыро и дождливо, и в городе стоял батальон „ардитти“. Коротая зиму в этом грязном, дождливом городишке, майор батальона стал ухаживать за Люз, а у нее раньше не было знакомых итальянцев, и в конце концов она написала в Штаты, что любовь их была только детским увлечением. Ей очень грустно… а теперь она совершенно неожиданно для себя собирается весной выйти замуж… Майор не женился на ней ни весной, ни позже. Люз так и не получила из Чикаго ответа на свое письмо. А он вскоре после того заразился гонореей от продавщицы универсального магазина, с которой катался в такси по Линкольн-парку».
Но на самом деле не было даже гонореи… «Другая женщина» появилась — подросток Кэтрин Лонгуэлл из Оук-Парка, но, по ее воспоминаниям, они только катались в каноэ, пили у нее дома чай, он читал ей рассказы (о том, как воевал в рядах «ардитти») и подарил ей офицерский плащ. Грейс, ничего не желавшая понимать в его душевном состоянии, потребовала вернуть подарок. «Теория раны»? Да, вся история с поездкой на фронт его страшно изранила, но не физически. Он был унижен глупейшим ранением, потом сам унижал себя враньем, потом его унизила Агнес, потом — мать. Представьте: «герой» делает подарок «женщине», а его мама приходит к маме «женщины» и говорит: тут мой ребенок по глупости вам ценную вещицу подарил, так уж, будьте добреньки, отдайте обратно… Не этот ли эпизод заставил его окончательно возненавидеть Грейс? Родители вообще ничего не понимали. Им не нравилось, что он не ищет работу, и вряд ли от них укрылось, что он пьет.
«— Ты еще не решил, что будешь делать, Гарольд? — спросила мать, снимая очки.
— Нет еще, — сказал Кребс.
— Тебе не кажется, что пора об этом подумать?
Мать не хотела его уколоть. Она казалась озабоченной.
— Я еще не думал, — сказал Кребс.
— Бог всем велит работать, — сказала мать. — В царстве Божием не должно быть лентяев.
— Я не в царстве Божием, — ответил Кребс.
— Все мы в царстве Божием.
Как всегда, Кребс чувствовал себя неловко и злился.