Хемингуэй
Шрифт:
Отъезд откладывался: Госдепартамент США не давал Хемингуэю разрешения на поездку, подозревая его в чрезмерных симпатиях к одной из воюющих сторон, нужно было проходить собеседования, обещая оставаться нейтральным. Это тянулось долго, он вернулся в Ки-Уэст, снова приехал в Нью-Йорк, узнал, что Дос Пассос, тоже уезжающий в Испанию, собирает средства для документального фильма о гражданской войне, который будет снимать голландский режиссер-коммунист Йорис Ивенс, выразил желание участвовать, его приняли; для содействия съемкам была образована неформальная группа «Современные историки», в которую также вошли Маклиш, Дороти Паркер, сценаристы Лиллиан Хелман и Герман Шумлин. 24 февраля Хемингуэй получил разрешение Госдепартамента и 27-го отплыл в Европу (за это время республиканцы отбили вторую попытку окружения Мадрида — у Харамы), с ним ехали Эван Шимпен, который потом займется переправкой волонтеров в Испанию, и Сидней Франклин. Перед отплытием и на пароходе он давал интервью: говорил, что видит в этой войне начало второй мировой, а сам намерен быть не военным, а «антивоенным» корреспондентом, преследующим одну цель — удержать Штаты от вступления в войну.
Нейтральным
Бог и церковь, по его мнению, разошлись — на взгляды человека, который и раньше подозревал (как Толстой), что они не имеют друг к другу отношения, это не могло бы повлиять, но Хемингуэй не отделял веру от ее обрядового воплощения: вернувшись из первой поездки в Испанию и собираясь во вторую, он напишет теще, что «утратил веру в потустороннюю жизнь», а еще через год — что выступления церкви на стороне Франко так угнетают его, что он «не может молиться». Позднее он вернется к религии, найдя объяснение: виноват не католицизм, а его испанские особенности. «Прощение — христианская идея, а Испания никогда не была христианской страной. У нее всегда был свой идол, которому она поклонялась в церкви Otra Virgen mas [30] . Вероятно, именно потому они так стремятся губить virgens своих врагов. Конечно, у них, у испанских религиозных фанатиков, это гораздо глубже, чем у народа. Народ постепенно отдалялся от церкви, потому что церковь была заодно с правительством, а правительство всегда было порочным. Это единственная страна, до которой так и не дошла реформация. Вот теперь они расплачиваются за свою инквизицию» [31] .
30
Пресвятая Дева (исп.).
31
Роман «По ком звонит колокол» здесь и далее цитируется по всем известному переводу 1968 года (цензурированному), расхождения с подлинником указываются лишь в отдельных случаях. Подробно о цензурных купюрах и о полном переводе романа см. в главе шестнадцатой.
Прибыв в Париж, опять ждали — Франклину не давали визу, первая корреспонденция для НАНА от 12 марта была посвящена этим мытарствам. Общались с Дженет Флэннер, журналисткой, с которой Хемингуэй дружил в юности, и ее подругой Солитой Солано, которая перепечатывала его ранние рассказы. По воспоминаниям обеих женщин, Хемингуэй и Франклин были веселы и говорили исключительно о корриде. Потом появился Луис Кинтанилья, который вступил в республиканскую армию, а теперь был откомандирован для работы в посольстве; он рассказывал о боях, о том, как бомба разрушила его студию, после этого (так показалось очевидцам) Хемингуэй посерьезнел и начал осознавать масштаб трагедии. Прибыла Марта Геллхорн (корреспондент журнала «Кольерс»), дела задерживали ее в Париже, Франклину визу не дали. Хемингуэй решил ехать один. Два дня просидел в Тулузе, ожидая разрешения на проезд, 16 марта вылетел в Барселону.
До Каталонии франкисты пока не добрались (лишь бомбили изредка), и у Хемингуэя не возникло ощущения войны. Часто пишут, что он в Барселоне общался с Оруэллом: это, видимо, ошибка, вызванная тем, что Хемингуэй говорил, будто видел Оруэлла в 1945 году в Париже во второй раз, а ранее встречал его в Барселоне. Но переводить утверждения Хемингуэя в разряд фактов можно лишь в том случае, если они подтверждены прочными показаниями других людей. Нет подтверждений тому, что они с Оруэллом вообще когда-либо виделись. В марте 1937-го Оруэлл был в Каталонии — он вступил в ополчение ПОУМ (Рабочей партии марксистского единства), — но не упоминал о встрече с коллегой.
Из Барселоны Хемингуэй выехал в Валенсию, где сидело правительство: «Ликующие толпы заставляли думать больше о ferias и fiestas [32] прежних дней, нежели о войне. И только вышедшие из госпиталя солдаты, ковыляющие по дороге в мешковато сидящей на них форме Народной милиции, напоминали, что идет война…» Получил машину и шофера, 21 марта прибыл в Мадрид, зарегистрировался в пресс-центре и цензурном комитете, поселился в отеле «Флорида» на Гран-Виа. В тот же день был представлен Гансу Кале, немецкому коммунисту, которого вскоре назначат командующим 11-й интербригадой, а назавтра выехал с ним под Гвадалахару, где республиканские войска только что одержали победу над силами итальянской экспедиционной армии — то была третья попытка Франко обойти Мадрид.
32
Ярмарках… праздниках (исп.).
Успех был временный, итальянцы проводили перегруппировку, но это была первая значительная победа республиканцев и она вселяла надежды. «Генералиссимус Франко, растрепавший своих марокканцев в безуспешных атаках на Мадрид, сейчас видит, что итальянцы ненадежны, и не потому, что они трусы, а потому, что итальянцы, защищающие родину на рубеже Пьяве — Граппа — это одно, а итальянцы, которые думали попасть на гарнизонную службу в Абиссинию и угодили вместо того в Испанию — совсем другое…» Вернувшись в Мадрид, он написал о Гвадалахаре: «Народ охвачен энтузиазмом, колонны грузовиков из провинции везут в Мадрид продовольствие и подарки, и в армии крепнет боевой дух». Наконец прибыли Франклин и Марта, с которой 27-го вновь ездили на Гвадалахарский фронт. «В жару все трупы одинаковы, но эти мертвые итальянцы, лежавшие с восковыми, посеревшими лицами под холодным дождем, казались маленькими и жалкими. Они не походили на людей; в одном месте, где снаряд накрыл разом троих, останки убитых валялись, как сломанные игрушки. Одной кукле оторвало ноги, и она лежала без всякого выражения на восковом, заросшем щетиной лице». Илья Эренбург, с которым Хемингуэй к этому моменту успел познакомиться, вспоминал: «Я был с Хемингуэем у Гвадалахары. Он знал военное дело, быстро разобрался в операции. Помню, он долго глядел, как выносили из укрытий ручные гранаты итальянской армии — красные, похожие на крупную клубнику, — и усмехался: „Побросали все… Узнаю…“»
Обосновались с Мартой в Мадриде: город подвергался артобстрелу, один из снарядов разорвался у дверей отеля, но в целом обстановка была мирная. Маршал Р. Я. Малиновский вспоминал те дни в книге «Три сражения»: «Дети играют на улицах в войну и посещают зоопарк, который никто и не думал закрывать. Разорвется снаряд — ребятишки шарахаются в подворотни, а потом снова выбегают, крича и жестикулируя. Бывало и так, что после артиллерийского обстрела какой-нибудь курчавый малыш со сбитыми коленками лежит в луже крови и его подбирают, как солдата в бою». Впечатления от осады Хемингуэй описал в романе «По ком звонит колокол»: «Это было чувство долга, принятого на себя перед всеми угнетенными мира, чувство, о котором так же неловко и трудно говорить, как о религиозном экстазе, и вместе с тем такое же подлинное, как то, которое испытываешь, когда слушаешь Баха, или когда стоишь посреди Шартрского или Лионского собора и смотришь, как падает свет сквозь огромные витражи, или когда глядишь на полотна Мантеньи и Греко, и Брейгеля в Прадо. Оно определило твое место в чем-то, во что ты верил безоговорочно и безоглядно и чему ты обязан был ощущением братской близости со всеми теми, кто участвовал в нем так же, как и ты».
Там же и о тех же днях он написал и другое: «В Мадриде я собирался купить кое-какие книги, взять номер в отеле „Флорида“ и принять горячую ванну, представлял себе, что пошлю Луиса, швейцара, за бутылкой абсента, — может быть, ему удалось бы достать в Мантекериас Леонесас или в другом месте, — и после ванны полежу на кровати с книгой, попивая абсент…» Клод Бауэрс, американский посол в Испании, о Хемингуэе: «Я много слышал о его беспокойной жизни в Мадриде. Там он жил в отеле „Флорида“, который подвергался обстрелам, вел жизнь, полную опасностей, но был доволен и отказывался съезжать. Он расхаживал по городу так, как если бы ничего не происходило, общаясь с бойцами, которые им восхищались, и время от времени выезжая на фронт. Он жил в той части отеля, которая прямо не подвергалась обстрелам, но когда однажды снаряд попал в один из номеров отеля, он с ребяческим ликованием взял себе осколок, и каждый раз при попадании снарядов брал по осколку, и скоро весь его номер был заполнен осколками. В этой странной комнате, украшенной зловещими сувенирами, толпились молодые литераторы, художники, отпускники с фронта, и комната сотрясалась больше от взрывов хохота, чем от снарядов».
«Флорида» была населена репортерами, на которых Хемингуэй производил неоднозначное впечатление. «Конечно, самым знаменитым американцем в Мадриде был Эрнест Хемингуэй, — вспоминал журналист Лэнгстон Хьюз. — Мне он показался большим дружелюбным парнем, которого хорошо принимали в интербригадах. Он много времени проводил с ними в их военных лагерях. Он не раз был под огнем. И жил в одном из самых уязвимых зданий города. Я встретился с ним и золотоволосой Мартой Хемингуэй (Хемингуэй представлял Марту как свою жену. — М. Ч.) и как-то провел с ним день на окраине Мадрида… Не помню, о чем мы говорили, о чем-то маловажном, но было очень приятно разделять мужскую трапезу». Герберт Мэттьюз, корреспондент «Нью-Йорк таймс», находившийся в Мадриде с начала осады, вспоминал: «У меня сложилось впечатление о Хемингуэе как о храбром, щедром, дружелюбном товарище, правда, сверхчувствительном, вспыльчивом и временами капризном. Он походил на мальчика-переростка». Журналист Сефтон Делмер сказал, что Хемингуэй «очень старался утвердиться в собственных глазах и глазах окружающих». Джози Хербст отзывалась неприязненно: «Хемингуэй наслаждался ролью главного военного корреспондента Америки». Эренбург, обожавший «Папу», все же заметил, что его «притягивали опасность, кровь и убийства», а другой советский человек, о котором речь впереди, был возмущен тем, что Хемингуэй являлся в интербригаду пьяным. А вот впечатление журналиста Стивена Спендера, познакомившегося с Хемингуэем в Валенсии: «Этот усатый и волосатый гигант вел себя как персонажи его книг. Я задавался вопросом, как этот человек, чье искусство было тонко, подобно тургеневскому, мог быть так малочувствителен и груб. Но однажды в книжном магазине я увидел роман, которого не читал, „Пармская обитель“. Хемингуэй сказал, что, по его мнению, сцена блуждания Фабрицио по полю битвы при Ватерлоо — лучшее описание войны. Мальчик потерялся, не зная, какая сторона побеждает, едва понимая, идет ли сражение — так и бывает в жизни. Он горячо заговорил о Стендале, и я увидел Хемингуэя-эстета, о существовании которого всегда подозревал…»