Хиромантия. Тайные линии судьбы
Шрифт:
Мы не будем продолжать далее изучение планетных знаков, потому что они совершенно пополняются объяснением ручных бугорков, и потому что хиромантия есть наша главная исходная точка.
Заключим, сказав, что если влияющие планеты Дюма имеют по хиромантии почти равные степени, то и френология встречает те же результаты: голова Дюма почти кругла, то есть не имеет ни выпуклостей, ни углублений.
Исследование линий на руках Дюма. Руки Дюма странны и, кажется, не имеют себе подобных.
В одно и то же время, широкие, сильные и тонкие, они обе разделены линией успеха, отягченной, подобно дереву, ветвями и отростками; его сердечная линия, также богатая ветвями, занимает всю левую руку и посылает могучую ветвь к Юпитеру, где как бы соединяется с кольцом Соломона, которое колосьями окружает указательный палец. Это известный знак способности к сокровенным наукам и мистицизму, если б он захотел им
Покидая линию жизни, с которой она вначале смешивалась, линия Сатурна отделяет ветвь к Меркурию, – который был бы чудовищно уединен в другой руке, – и в одно и то же время дает ему красноречие и ловкость, доходящую до хитрости, – все, что должно привлечь причины богатства. На левой руке линия Солнца принимает на бугорке не совершенную форму кадуцея; несколько лучше выраженная, она могла бы дать высокую знаменитость, способность, не имеющую подобной, к наукам серьезным, к химии, математике, истории: она остановилась на романе. В правой руке эта линия, исходя из линии успеха, обещает в одно и то же время и славу и расположение знатных. Дойдя до бугорка Солнца, уже сжатая бугорком Меркурия, она блестит и возвышается, пламенеет: он будет знать все, он будет блистать во всем, что – наука и искусство; одной ветви ему было недостаточно. И куда девал бы он эти потоки безмерного воображения, непрестанно посылающего знаменитости новую пищу, как центральный огонь посылает ручьи огня Везувию? И посмотрите также, как все благоприятствует этому воображению: мы видели, что головная линия быстро к нему стремится, и линия сердца соединяется с ним бороздой, которая пересекает его, переходя от Луны к Меркурию; это еще не все: оно еще благоприятствуемо, питаемо его остроконечными и гладкими пальцами, приносящими ему вдохновения, которые он черпает, которые он всасывает повсюду: в воздухе, в природе, в мозгу других, у коих он похищает идеи электрическим могуществом жидкости, поочередно то блистающей, то поглощаемой. Он сияет, и удивляет, он обольщает и затмевает все, находящееся с ним наряду.
Погодите, и это еще не все.
Так как нужно, чтоб воображение господствовало, то его большой палец короток и непрестанно питает место жилища его беспокойств, экстаза, безнадежности, его порывов великолепной радости; он подобен ловкому любовнику, который сумеет сохранить любовницу, занимая и интересуя ее непрестанно странностью капризов.
Его пальцы равной длины с ладонью; это в одно и то же время и синтез и анализ. В большом пальце логика сильнее воли. Но что значит логика при таком воображении?
Философский узел также, без сомнения, хорошо выражен; но философский узел дает ему наклонность к независимости, а не к сомнению. У Дюма размышление самопроизвольно, и он непременно нашел бы скоро и верно, но в ту минуту, когда ум вопрошает, а логика готовится ответить, воображение уже говорило, и Дюма остается уверенным, что то отвечал рассудок. Отсюда столько странных поступков. То, что ему грезилось, ему кажется уже сделанным, он станет уверять в этом и будет правдив. И он счастлив, что так есть, ради удовольствия его читателей, которых он привлекает, забавляет и которым сообщает этот добродушный смех, такой веселый, искренний, правдивый, заставляющий дрожать его губы, когда он пишет, и истекающий прямо из сердца, из его неисчерпаемой снисходительности. Линия, которая проходит по третьему суставу мизинца и восходит до второго, выражает его красноречие и способность из какого бы то ни было предмета извлечь самый сок. Это опять-таки, если хотите, легкость описания.
Дружба, любовь, все могут получить от Дюма, но не следует ничего от него требовать, ибо бугорок Марса громаден на обеих его руках, и в правой, как мы сказали, нисходит по ладони ниже линии сердца. И бугорок
Марс дает его произведениям движение, действие, энергию; он делает их увлекательными, околдовывающими, – он, или этот энтузиазм, который Меркурий украшает своим красноречием. Марс у Дюма дает сон его воображению, его любви, его честолюбию.
Узла порядка нет; и наблюдатель, быть может, нашел бы на месте его легкое углубление; но порядок с таким могущественным бугорком Луны и остроконечными пальцами нарушил бы гармонию его организации. Его ладонь ни мягка, ни жестка, она, как сказал доктор Каруц, похожа на твердую землю, взрыхленную заступом. Излишняя физическая деятельность повредила бы его деятельности духовной и намного бы уменьшила его чувственную восприимчивость. Природа хотела сделать из него совершенный, в своем роде, тип, а потому не дозволила никакой дисгармонии.
Ламартин
Ламартин родился под влиянием Венеры и Меркурия, потом Марса и Юпитера.
Наиболее впечатляющая суть, наверно, Венера и Меркурий.
Ламартин получил от Венеры тот свежий и белый цвет лица, которым, если нас верно уведомили, он обладал в молодости, теперь измененный влиянием Меркурия. Он сохранил от Венеры свою ласковость, свою доброту во всех искушениях, свои привлекательные манеры. Юпитер внушает ему наклонность к представлениям и к пышности; Марс дает ему орлиный нос, характеристичный подбородок, высокую голову, статность, сравнительно широкую грудь; Меркурий, удлиняя его черты, в широкой степени дает ему все особенности, принадлежащие его влиянию: приличие, чрезвычайную красноречивость, наклонность к административной науке, любовь к делам, чрезмерную ловкость и тайные самопроизвольные откровения, относящиеся к гаданью.
Меркурий научает его, что и когда должно сказать, Марс прибавляет огонь и пылкость, которая ослепляет, магнетизирует, убеждает; это Марс заставляет уноситься, увлекаться его словами. Время от времени снова появляется влияние Венеры и заставляет желать энергии, по контрасту с нежностью.
Когда было нам дозволено исследовать руку одного из величайших наших поэтов, мы испытали минутное смущение, которое не старались рассеять, и в первый раз, с тех пор как стали заниматься хиромантией, мы спросили самих себя, не была ли эта, никогда не обманывавшая нас наука только долгой ошибкой? Мы ожидали увидеть остроконечные и очень длинные пальцы с коротким большим, громадный исчерченный бугорок Луны, быстро падающую к Луне головную линию – все знаки поэзии; мы парировали бы, и почти готовы бы были клясться, и вот мы находим прекрасные и изящные руки, но с смешанными или с несколько четырехугольными пальцами, – узел порядка достаточно обозначенный, чтобы выразить наклонность к положительным занятиям, то есть почти инстинкт коммерции; головная линия длинна, бугорок Меркурия развит, но как будто для того, чтоб доказать нам, что он внушает не одно только красноречие, мы увидели алеф еврейской азбуки, – знак фокусника, чрезвычайной ловкости в обыкновенных жизненных связях.
Так как мы приняли за цель прежде всего испытание истины, мы составили собственное свое mea culpa (сознание своей вины) и сказали Ламартину, с храбростью безнадежности, то, что мы читаем в руке. Он улыбнулся и ответил нам:
– Признаюсь вам, я думал, что имею дело с личностью очень мистической, очень гуманной, и ожидал, что судя обо мне по моим произведениям, вы найдете во мне все качества поэта, но на этот раз, сознаюсь, я должен удивляться: все прочтенное вами в моей руке верно со всех сторон: я писал стихи, потому что мне было легко писать, потому что это было для меня как бы потребностью. Но не в этом было истинное мое призвание, все мои идеи всегда были обращены к делам, к политике и особенно к администрации.
Пока Ламартин говорил нам, мы чувствовали себя как бы уничтоженными, думая об этом могуществе таланта, который, играя, занимает одно из первых мест в литературе и делается великим для препровождения времени.
Несмотря на уважение, которое мы питаем к такому великому человеку, мы, наверно, сомневались бы, не дала ли нам хиромантия и хирогномия доказательств с нашей точки зрения подозрительных.
Мы были испуганы, найдя их столь верными и, должно сказать, несомненными.
Тогда мы стали отыскивать тайну этой нежности, этих порывов, этого энтузиазма, которыми наполнены столь прекрасные стихи, и вот что нашли мы.