Хирург
Шрифт:
— Надсеки здесь… Угу… Ну вот… так, значит…
Операцию эту Мишкин сделал радикально. Убрал и опухоль, и все узлы-метастазы, и все пораженные органы. Нарушу плавный хронологический ход сюжета: этот больной выздоровел и выписался впоследствии. И сколько лет продлится успех этот — неизвестно. Но пока Николай Михайлович сидит у своего телевизора, чуть выше сына своего, и доволен. Жена довольна тоже. И сын доволен. Внуки с дедом гуляют. А дочку Мишкин так и не видал.
Да и не господь же он бог, чтобы решать, кому и сколько жить. Как всякий эгоист, он думал, что может он, а что не может. Удалить опухоль он, оказывается, мог. Как
Но это будет.
А сейчас он кончил оперировать. Он помнил, что ему с Ниной надо идти в ее институт на выступление какого-то ученого, кандидата наук, гипнотизера. Вроде как бы он наукой занял этот вечер. — И еще они с Ниной должны заехать к кому-то, к знакомому ее. Посмотреть обещал. Опять у Нины кто-то болел. То ли ему хочет помочь, то ли больному.
И вот он уже в институте. Нина обещала отвезти его после в больницу. Надо же будет посмотреть этого больного, сегодняшнего.
В большом зале около пятисот человек. Лишь на сцене полусвет. Лектор, выступающий, гипнотизер — не знаю уж и как его назвать, человек ниже среднего роста, с чуть-чуть начинающейся лысиной, без очков и с вполне обычными глазами, без какой-либо особой пронзительности, первую половину встречи, вечера, лекции — не знаю, как это назвать, — рассказывал про гипноз, самогипноз, про массовый гипноз, про Месмера, про Мэри Беккер Эдди, про Сеченова и Павлова, про мозг, физиологию и сон. Временами казалось, что он совсем забывает о медицинском контингенте слушающих. А может, он с полным презрением относился к знаниям коллег. А может, просто такое снисходительно-презрительное отношение позволяло ему самому себе казаться сильным, и легче было их в дальнейшем подчинить. Кого подчинить, а кого и нет. Все равно это было интересно. Он готовил себя и зал ко второй половине, ко второму отделению, к художественной части — не знаю уж как и назвать все это. И это не знаю, как назвать. Во второй половине встречи, скажем так, он, по желанию присутствующих, стал проводить сеанс массового гипноза. Желающих было много. Много было и скептиков.
Мишкину была неприятна сама мысль о возможности гипноза, и, по-видимому, Нину он тоже заразил неприятием подобной демонстрации. Бездумное подчинение души и мысли, да еще массовое, да еще на виду. Пассивность и подчинение оперируемого все-таки где-то происходит за семью стенами и замками и, главное, один на один.
Сейчас Мишкин не был против этого сеанса, он не хотел сопротивляться, но ему заранее неприятно от возможного представления, он готов был даже самым первым отойти в призрачный мир подчинившегося сомнамбулы, лишь бы не видеть других в таком же положении.
Лектор ходил по сцене, держа в руках какую-то блестящую штучку на уровне своих глаз, и монотонно произносил наставления. Он предлагал поднимать руки, сцеплять их пад головой, сильней сжимать пальцы, смотреть на эту блестящую штучку перед его носом. Он объяснял всем, что они хотят, что они чувствуют, что им надо делать. Некоторые очень быстро впали в сомнамбулическое оцепенение. После этого лектор стал ходить по краю сцены, продолжая свои монотонные указания, которые, казалось бы, нелепы и примитивны, но оказались крайне эффективны, он как бы всматривался и выискивал, кто там еще не подчинялся обаянию всеобщего подчинения и на кого надо воздействовать активно и индивидуально. Впечатление, что он искал еще кого-то, которого очень хотелось бы включить в число поверженных.
Мишкин
И Мишкин не сопротивлялся, не боролся, не говорил себе: не хочу, я против, не буду — у Мишкина были свои заботы. Что ему, в конце концов, бушующий вокруг гипноз. Он давно уже отвлекся, он сначала думал о больном в целом, потом о больном в операции, потом о нем же как о Николае Михайловиче. Потом он снова проигрывал всю операцию. Потом он начинал жалеть больного, поскольку он не мог этого делать во время операции.
Что ему какие-то полусверхъестественные, полумистические и эффективные воздействия на психику, когда у него свои заботы есть: он думал о больном и о себе. Он не думал о желаниях, нуждах, попытках как этого лектора, так и всех остальных находящихся в зале. Потом он думал о Гале, потом он думал о Сашке, потом опять стал жалеть больного. Он его жалел и за то, что они в операционной делали с ним что хотели; как только тот согласие на операцию дал, больной ничего не мог сказать уже — ни да, ни нет. Один лишь раз он только согласился.
А потом ученый лектор прекратил воздействовать на людей в поисках новых сомнамбул и занялся теми, кто ему уже подчинен. Человек восемь вывели на сцену, и там они по велению этого человека делали и представляли всякие несуразности и необходимости, с точки зрения этого ученого на сцене и, наверное, и с их точки зрения, если в такие периоды у этих людей бывает точка зрения.
Мишкин уже начал нервничать. Он хотел оставить это место, у него было дело, он спешил.
ЗАПИСЬ ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Опять выходной день. Мишкин уткнулся теменем в верхний край оконной рамы и смотрит вниз. Если взглянуть бы на него снаружи, наверное, никакой мысли не заметили бы. А может, ее сейчас и нет. Смотрит, а не думает.
Впрочем… Впрочем, именно это он и думает.
— Папа, а почему ящеры все вдруг умерли?
— Слишком большие были, — охотно отключился в беседу. — А шарик наш приспособлен для более невесомых тварей. А те никуда не спешили, а при таком верчении быстром земли нашей не поспешишь — вымрешь.
— А ты, пап, любишь спешить?..
— Женя, поедем к Мите на дачу. Люба давно нас зовет. У их Сашки сегодня день рождения. — Галя дала возможность не отвечать.
— Уумм, — неясный жест плечами и бровями.
— Что ты мычишь! Они ж ровесники. И Сашке нашему интересно.
— Верно! Поехали быстрей, пап.
— Уумм…
— Ну собирайся тогда.
— Ну что мы туда поедем?
— Поехали, Жень, поехали. О парне-то подумай хоть.
— Вот и зудишь и зудишь, никогда отдохнуть в воскресенье не дашь. Вечно шило у тебя. И не в себе, а в руке — для других, для меня. Отстань ты от меня. А?
— Поехали лучше, пап, а пап, поехали, а?
— Брось выпендриваться, Жень, какое шило, и Сашка, видишь, просит. Поехали.
— Отстаньте вы от меня. Кто мешает? Всей езды от дома тридцать минут. Садитесь и катайте.
— Мы ж вместе хотим, Жень. Не будь «грюбым и дикимь». Одевайся, брейся. Давай.
— И бритва у меня плохо работает.
— Бриться-то ею можно пока.
— Больно ты деятельная. А ты посиди лучше, подумай, посозерцай. Что-то делать, двигаться… делать ведь легче, чем думать.