Хлебозоры
Шрифт:
Я поселился у Степана Петровича и сразу ощутил родной, великановский дух в его избе. Всю зиму мы жили вдвоем, сами стряпали, топили печь и раз в неделю — баню, а иногда вечерами сидели за столом и писали письма. Вернее, писал только я под диктовку старика, и как-то само собой получался разговор, в котором кроме нас двоих был третий человек, кому писалось. А это были сыновья Петровича, его старуха, какие-то незнакомые мне люди из разных городов и малознакомые из соседних сел. Получал он писем не меньше, чем писал, и когда не приходило ответа подолгу, мы писали повторные. Начинались они все одинаково: «Здравствуйте (к примеру), Агафья Яковлевна. Прими поклон от Степана Христолюбова…» Дальше
Он и в самом деле, когда не было ответов на письма, не спал ночами: проснувшись, лежал с открытыми глазами или вставал, замерев у окна, в белой рубахе и кальсонах, как привидение. За морозным стеклом синевато поблескивал снег под лунным светом, такие же синие тени лежали на полу и стенах избы; от тишины, от синевы лунного свечения в душу вползала долгая тоска. И когда наконец приходил ответ, старик веселел и немедленно усаживал меня писать. Я не знал, что отвечают ему, и лишь догадывался, отписывая под диктовку, писали мы всегда вместе — читал он один.
Однажды весной, в начале апреля, я пришел с работы и застал Петровича за сборами.
— Домовничай тут, — наказал он и, тяжко вздохнув, сгорбился под легким сидорком. — А я поеду… Марья Николаевна померла.
Этой Марье Николаевне мы дважды писали беспокойные письма, но ответа так и не дождались.
Время было слякотное, автобусы не ходили, и Петрович, выйдя на тракт, пошел его серединой, часто оглядываясь назад в ожидании попутки. Вернулся он через две недели вместе со своей Савельевной: где-то встретились на дорогах. Пришел облегченный, прямой, только в глазах посверкивала синева, будто при тоскливом и тихом лунном свете.
Жизнь у Степана Петровича сгладила резкий переход от родных Великан в Мохово. Но как бы не было хорошо под его кровом, меня все равно тянуло домой, и тяга эта со временем не уменьшалась. Я ловил себя на мысли, что постоянно ищу заделье в Великанах, чтобы съездить туда на неделю-другую, посидеть с матерью в полутемной избе, поговорить с дядей Федором, насколько это возможно, — дядя окончательно глох, мало что слышал и много говорил, — или сгонять с Володей, который поселился у нас, на Божье, порыбачить там из лодки моего подчиненного дяди Лени Христолюбова, послушать его россказни, поесть ореха-рогульника и походить в одиночку по тихому белому лесу. Чтобы ни делал я в Великанах, все было в радость и мне, и матери, и всем остальным, но задерживаться на большой срок не хотелось. Иначе на глаза попадало все больше памятных мест, в голову приходили полузабытые мысли и вопросы, ответов на которые не было ни в детстве, ни сейчас и которые заполняли душу беспокойством, как у Степана Петровича от безответных писем.
Я находил заделье в Великановском лесничестве и уезжал. Степан Петрович поначалу решил, что у меня там невеста, и каждый раз хитровато спрашивал, дескать, ну, уговорил? Скоро ли свадьба-то? Но когда убедился, что никого там нет, начал ворчать насчет женитьбы. Мол, армию отслужил, на ноги встал, пора и жену брать. Это что за жизнь холостяком-то? Я в твои годы уже двух ребятишек Савельевне склепал, третий на подходе был. А ну, если бы валандался, как ты? Кто бы Родину защищать пошел? К войне-то эти двое как раз поспели, и третий в сорок третьем был взят. Продлись война еще на год-два, и еще бы двое подошли, а там — еще… Где уж немцу Россию взять, когда такой заслон выставляется? Я отшучивался, отмахивался: моя невеста еще не выросла! Погожу! Успею! А Степан Петрович вдруг соглашался — и верно, не выросла, если подсчитать. Много холостых девок старше меня, которые уж давно засиделись, и много — моложе, недоростки послевоенные. Одногодок же по пальцам перечтешь…
Пока мой квартирный хозяин сговаривал меня на женитьбу, тем временем в Великанах назревала и никак не могла назреть женитьба двоюродного брата Володи, отставного мичмана Тихоокеанского флота. Вот уж кто зажился в холостяках! Дядя Федор и уговаривать пробовал его, и строжился, грозился без Володи пойти и высватать кого-нибудь, однако тот виновато утирал потемневшую лысую голову и бубнил:
— Не надо, бать… Придет время — сам женюсь.
Время его уже пришло и теперь проходило: Володе было под сорок.
— Эх, мать-ттвою, — тоскливо вздыхал дядя Федор. — Никуда ты у меня не годный: ни в офицеры выйти, ни жениться. И в кого такой уродился?
И вспоминал своих старших сыновей, погибших на фронте. Дескать, они головы сложили, чтобы поскребышу жить да ребятишек рожать, а он вишь что: ходит как кладеный бык. А ну, случись опять война, кого на фронт брать? Не старикам же, битым, калеченным, отдуваться? Да и стариков-то нет, постареть не успели… Володя упорно избегал женщин, бывало, на гулянках даже прятался от них. Крадучись сбежит домой, заведет трофейный БМВ и летит на Божье — только шуба заворачивается. Как-то раз дядя Леня Христолюбов не выдержал, взял его в оборот. Дело было уже после того, как великановскому знахарю запретили пользовать людей.
— Да я тебя! — стучал он в грудь. — Махом в строй поставлю. Если чужих людей мужиками делал — из тебя, родного, племенного бугая сделаю!
Володя сначала покраснел, оскорбился, но вдруг возмутился:
— В гробу я видал твое лечение! А здоровья во мне — хоть чалку набрасывай и швартуйся! И вообще, отвалите вы от меня…
Прожив до весны у Степана Петровича, я вырвался в Великаны и подгадал к цветению черемухи по берегам Рожохи. Только вот «инвалидной команды» под нею не было. У самой воды сидели два одноногих фронтовика — Туров и Петруха Карасев да примкнувший к ним дядя Федор. Лаптошное поле, когда-то выбитое босыми ногами до земли, затянулось травой-ползунком и кое-где набирали силу метелки кустарников. Разве что по-прежнему рьяно пикировал на землю бекас-штурмовик и от его боевого треска все ниже к воде стелились легкие, стремительные стрижи.
Мы с Володей пошатались по деревне и на ночь глядя решили ехать на Божье озеро, где в эту пору начинался рыбий жор. Березы едва лишь начинали распускаться; все кругом светилось от нежной зелени и с вечерними сумерками начинало казаться, что светится и черная озерная вода. Мы устроились среди трухлявых пней — вода еще не спала — и забросили удочки. Хорошо было, вольготно и тихо, так что хотелось молчать. Я радовался про себя: никто не приставал с разговорами и на пустынных берегах не было ни души, кроме нас. Дядя Леня Христолюбов уехал прореживать лесопосадки на старых вырубках, тетя Варя весной перебиралась в Великаны, и кордонная изба даже издали выглядела нежилой.
Однако вместе с сумерками Володя разговорился сам и на тему, тяжелую для него.
— Знаю я, надо жениться, — начал он так, словно продолжал давнюю беседу. — А то поглядишь на твою мать — душа болит. Нас в избе два мужика, и оба пенсионеры. Вот так дожили… А она всю войну ломила и до сих пор ломит. Измотались бабенки — живого места нет, и пенсию еще не выработали. Да и получат, так гроши — двенадцать рублей. Опять надо в свинарник идти да на ферму… Сколько же можно? Им бы уже внуков нянчить, а где они, внуки?.. Нет, надо жениться, надо… Я ведь еще успею, да?