Хлебозоры
Шрифт:
Скоро вся изба дяди Лени, сараи и сенники, широкий двор, а потом и территория за воротами оказались заваленными всякой всячиной. От лобогрейки до остова газогенераторного трактора, от пастушьей дудки и до податного списка прошлого века. Оказывается, ничего не пропадало в земле.
Так в Великанах появился единственный в мире музей — музей погибших деревень.
Иногда дядя Леня медленно расхаживал по узким проходам между кучами находок, трогал их руками, перебирал, раскладывал по сортам и пробовал считать. Одних серпов набиралось около двухсот пятидесяти штук, давно перевалили за сотню железные сошники,
А сколько еще всего этого оставалось в земле?
Только вот гигантских черепов и костей ему больше не попадалось. Однако это теперь не смущало.
— Зато сколько народу жило! — восклицал он, обращаясь к дяде Федору. — Погоди, я еще сосчитаю!
Дядя Федор к тому времени совсем оглох. Он не слышал, что ему говорят, и жил как бы сам по себе. Позвоночник его окончательно затвердел, но характер стал мягкий и даже какой-то нерешительный. Ко всему прочему, от военной деловитости и практичности он шатнулся в сторону созерцания. Он редко теперь смотрел себе под ноги — возможно, что не давал позвоночник — больше вперед, вдаль и ввысь. Смотрел, тихо улыбался и все время кого-то благодарил.
— Ну, вот и спасибо, — говорил он благодушно. — Еще один день прожили. И день-то хороший удался.
Дядя Леня пересчитывал экспонаты своего музея, сортировал деревянные протезы, выкопанные из земли, стараясь угадать который его работы, а который — чужой, и успевал еще толковать о судьбе всего человечества; дядя Федор же глядел мимо него выцветшими белесыми глазами и радовался:
— Погодка-то нынче какая стоит! Воздух сладкий и дышится легко, будто в детстве… И за это спасибо!
Наверное, он бы еще и кланялся при этом невесть кому, да мешал негнущийся позвоночник.
Потом что-то случилось и с самой Рожохой…
Наверное, изменилась сила течения и его направление. Великановский берег начало стремительно подмывать. Он валился с такой скоростью, что не успевала отступать и приживаться на новом месте некогда вездесущая черемуха. Наконец, упал в воду последний куст, и в земле, видно, не осталось ни единого корешка, чтобы дать новые побеги. Обрушилась лаптошная поляна, полетели в воду прясла огородов, затем и сами огороды. Река подступила к крайним избам и неожиданно сверху донизу оголила сруб единственного великановского колодца с самой вкусной по округе водой. И все сразу увидели, что пили всю жизнь из Рожохи, думая, что пьют из неведомого под землей родника: водоносный пласт был на одном уровне с рекой и ни у кого не возникло сомнений, откуда поступала вода. Скоро колодезный сруб побелел на солнце, высох и стал напоминать какой-то диковинный ребристый скелет.
Постепенно начали зарастать и поля. Их распахивали только вокруг бывших деревень, а те, что были среди лесов, сначала считали пастбищем и на целое лето пригоняли сюда скот с центральных усадеб, однако скороспелый осинник молниеносно стал захватывать пустующие земли и в два года заполонил выгоны так, что его не могли выбить и вытравить даже стада коров.
И только перестали
А великановский берег все валился и валился. Вот уже и сруб колодца, оголенный со всех сторон, оторвался от берега, но так и не развалившись, ушел в воду и остался так стоять нелепый и странный. В сильный ветер поскрипывал вороток и позвякивала цепь о бадью, аккуратно, по-хозяйски перевернутую на устьевом венце.
Глянешь — и подступает к сердцу целомудренный детский страх…
Однако на той стороне Рожохи, прямо напротив Великан, намывался чистый, не тронутый человеческой ногой песок. Цветом белый-белый, и лишь чуть зарябленный ветром, отчего кажущийся полосатым, если смотреть издалека. Да еще у самой воды заметны были крестики птичьих лапок.
Дикого окраса песок этот нарастал с каждым годом ровно настолько, насколько обваливался великановский берег. Стерильный песок вначале зарастал густым хвощом и хлыстоватым тальником, но скоро его задавливали молодые черемушники. Так что выходило, будто и они переселились на другую сторону.
Да не просто переселились, а, рухнув с нашего берега в Рожоху, вымокли там, отмылись и потом отбелились на солнце, как отбеливаются домотканые холсты.
Можно было бы сказать, что река, совершая эту ликую разрушительную работу, ищет новое, удобное русло, бунтует и омолаживается, чтобы стать еще краше и чище. Но все ее подобные устремления заканчивались всегда одинаково, и примеры тому были. Рожоха выписывала огромную петлю с узким перешейком-горловиной, затем пробивала ее, прорывалась и становилась прямой, негнущейся и скучной, как водосточная канава. А прямые реки — увы! — всегда мутные и грязные. Может, потому в природе и не бывает прямых рек?
Старое же русло — долгая часть жизни реки, скоро отмирало, и отмытые, ослепительно белые пески покрывались илом, затягивались тиной, осокой и дурным кустарником. Старица еще некоторое время лежала возле реки, словно потерянное ожерелье, еще поблескивала загадочно темнеющая вода, потом берега и вовсе заболачивались, обрастали кочками, а русло заносило вязкой глиной. Ступишь в воду — вода пузырится, словно испускает последний горький вздох.
Но пока было неизвестно, что на сей раз задумала Рожоха. Она подошла к самым крыльцам изб, дотянулась до белых лесов Божьего озера и вдруг замерла в нерешительности. Оставалось лишь гадать: может, постоит и уйдет в прорву по прямому руслу, не нарушив жилья, а может, привыкнет, приживется и будет стоять у порогов до скончания веков?
Ведь зачем-то она отстирывала весь тот берег, зачем-то выбеливала его, словно избу к празднику? Если весенним днем после черемуховых холодов глянуть на ту сторону с нашего берега — от белизны и глазам больно…
Томск — Ленинград — Вологда 1979 — 1988 гг.