Хлебозоры
Шрифт:
— Ничего и не слышу! — громко сказал он. — Блазнится тебе, придумал!.. Сходи, глянь — где?
Я пошел на плач, стараясь не терять дядю из виду, и с каждым шагом дышать становилось труднее. Дядя не стерпел и, хрустя углем, не таясь, двинулся за мной.
— Где, — все спрашивал он. — Во, чудак! Никого и нету! Уши мыть надо, а то сера в них…
И вдруг замер, прислонившись плечом к обгорелой сосне.
Илька-глухарь сидел между красных от солнца толстых колодин и пересыпал золу из руки в руку. Слез уже не было, на черном от копоти лице его засохли светлые полоски, жаром поблескивали сухие глаза, но он все еще всхлипывал, набирая в грудь воздуха, и тянул, подвывал дребезжащим, ломающимся голосом. Эхо странным образом искажало плач, так что казалось, будто над гарью курлычат осенние, улетающие журавли.
Зола пылила в его руках и тоже казалась раскаленной. Может, потому он и пересыпал
Наверное, и дяде стало не по себе. Он громко выматерился, оглядываясь по сторонам, и размашисто шагнул к Ильке. Тот спиной ощутил движение — вскочил резко, прыгнул вперед и лишь тогда оглянулся.
— Ты чего это ревешь? — нарочито засмеялся дядя. — Заблудился, что ли?
Илька рукавом грязной рубахи отер лицо и вдруг бросился к дяде, прижался к его животу головой, вцепившись в подол гимнастерки. Дядя чуть растерялся, затем обнял Ильку, заговорил ворчливо:
— Во, ревет сидит, как телок непоеный… А мужик еще, женилка, поди, уж мхом обросла… Заблудился, так чего реветь? Ну, айда с нами, смолье рубить.
Илька-глухарь успокоился немного, хотя еще всхлипывал, и худая спина его под натянутой рубахой походила на рыбий скелет. Дядя окончательно сдобрился, потрепал волосы и оттянул от себя Колдуна.
— Ну вот, прилабунился… Пошли. Нарубим смолья и острожить поедем. Щучье на Божьем по пуду, нас дожидается. Пойдем.
Мы вернулись к выбранному пню и начали рубить. Пень стоял словно каменный, топор отскакивал, высекая искристую щепу. Дядя жалел, что не прихватил пилу, но и без пилы отваливал огромные ломти смолья и швырял их в кучу. Пока мы рубили, Илька делал вязанки и относил к мотоциклу. Изредка он поглядывал в мою сторону, будто хотел что-то спросить и не решался. Может, думал предупредить, чтобы я не проболтался в Великанах, каким мы застали его на гари? Вот бы потеха была — Колдун, а в лесу заблудился да еще и ревет. Но Илька не подал мне никакого знака. Мы загрузили коляску смольем, угнездились на мотоцикле и вернулись домой.
А дома дядя сложил смолье в поленницу дров и махнул рукой:
— Ничего, зимой стопим за милую душу!
— А лучить? — опешил я. — Мы же на Божье собирались…
— На чем лучить-то? Где у нас лодка? Без лодки-то куда?
На Божьем была единственная лодка — дяди Лени Христолюбова. И он бы, конечно, дал ее нам, однако мой дядя и слышать о ней не хотел.
— Сейчас, кланяться буду ходить, — проворчал он и ушел в избу. Видно, рыбачий азарт, разожженный матерью, у него прошел, и теперь хоть плачь — не уговоришь. Одного же меня дядя не пускал: дескать, утонешь или острогой ногу пробьешь. И так плоскостопый, никуда не годный…
Илька проводил дядю взглядом и вдруг потянул меня куда-то, махая рукой в сторону реки, замычал, округляя глаза.
— Лодка есть? — понял я. — Где?
Колдун закивал, засмеялся и потянул сильнее. Я пошел, и хорошо, что над Великанами сгущались сумерки, — никто не видел, как я вожусь с Колдуном… По пути он заскочил на свой двор и прихватил лопату. Я так и не добился, зачем она нужна, и решил, что вместо весла.
Мы ушли далеко от Великан вверх по реке. Илька все вел и вел, призывно махая рукой. Наконец он залез в молодые тальники на песке под яром и уже в потемках показал лодку, до самых бортов замытую в землю. Торчал только нос, часть кормы и штыри для уключин. То был обыкновенный дощаник, видимо, уплывший у сплавщиков и похороненный здесь в половодье. А значит, уже ничей. И если мы его выкопаем и утащим на Божье озеро, то это будет наша лодка навсегда! К тому же перетащить — раз плюнуть. Там, где лежал дощаник, до Божьего напрямую по кустам было рукой подать — километр, может, полтора. Так что через пару часов можно бежать за дядей Федором, везти на озеро смолье, острогу и лучину — решетчатый ковш, где жгут огонь. В полночь самая щука идет!
Песок был сырой, мягкий, хоть и с глиной, и на глубине в лопатный штык выступила вода. Мы копали с остервенением и каким-то злорадством — обманули судьбу! Только бы дыры в дне не было, чтобы не конопатить и не смолить лодку — и так времени нет. Мы пыхтели, роя землю — один лопатой, другой руками, хлюпала вода, ошметьями летела грязь и путал ноги вездесущий густой тальник. Он успел вырасти даже в самой лодке забитой тяжелой глиной.
Через полчаса мы выкопали дощаник, освободили от земли его нутро и едва вытащили из ямы — присосало. Затем несколько минут впотьмах щупали осклизлые борта, проверяли дно — нет ли где трещины или дыры. Илька извел последние три спички и только напортил: от бледного их огонька стало еще темнее и по-осеннему черная ночь затянула реку, тальники и весь берег, словно замыла тяжелой глиной в половодье. Одно лишь небо слегка светилось от звезд и далеких, мигающих сполохов — то ли гремела где-то гроза, то ли сверкали запоздалые хлебозоры. Лодка на вид и на ощупь казалась целой, но чем черт не шутит! Мы перевернули вверх дном и залезли под нее, чтобы посмотреть еще раз на свет, как смотрят ведро — не худое ли? Мы ползали на животах, елозили на спинах, но под лодкой было темно, хоть фотопленку заряжай. И в этой полной темноте Илька-глухарь вдруг засмеялся в голос, заухал, будто филин, так что оторопь взяла. Я выскочил из-под лодки, а он все хохотал и, конечно, сам не слышал своего смеха, как глухарь на току.
Наконец он успокоился, и от тишины, которая затем наступила, казалось, заложило уши и я тоже оглох. Беззвучно мигали сполохи далекой грозы, темная вода в Рожохе немо вспучивалась от глубинных струй и закручивалась в воронки; посередине реки бесконечно долго тонул, ныряя с головой, и никак не мог утонуть отяжелевший комлем осиновый сутунок. Хотелось крикнуть или громко заговорить, чтобы сбросить напряжение и разрушить это безмолвие, но в горле стоял ком и цепенели мышцы.
Илька выбрался из-под дощаника и замер, словно прислушиваясь. Потом он один опрокинул лодку и взялся за обрывок троса, прибитого к носу. И тут я услышал собственное дыхание и стук крови в ушах…
И эти единственные звуки слышались мне в ту ночь на берегу все время, пока мы тащили лодку. Причем они становились все громче и громче по мере того, как мы удалялись от реки с тяжелеющим дощаником.
Сначала мы взволокли его на яр — осыпавшийся, зарастающий травой и кустами, а оттого не очень крутой. И тут бы нам понять, что наша затея бессмысленна, что не сволочь нам лодки до Божьего, тем более ночью и по густой чащобе тальников, краснопрута и черемошника. Уже на берегу мы вымотались, искололи руки о ржавый трос, но азарта еще было больше, чем сил. Переведя дух, впряглись и потащили дальше. Сначала пошло хорошо: в кустарниках лежала влажная глиняная корка — каждый год ее намывало половодьем, и трава не успевала тут прорастать. Лодка катилась будто по мылу, казалась еще легкой и послушной, но чем дальше мы внедрялись в темный чащобник, тем суше становилась земля. Метров через двести рубахи прилипли к спинам, от троса горели плечи и руки, а непроглядная темень настолько сгустилась, что чудилось, будто небо, кусты и земля — все смешалось, все стало однородным. И через все это надо было продираться. Мы уже не только оглохли — разве что кровь барабанила в ушах и стук ее отдавался эхом, но и ослепли. Я сначала выставлял вперед руку, если шел впереди и тянул за трос (Илька тем временем толкал сзади), однако потом сделалось все равно. Главное, нельзя было останавливаться: лодка мгновенно прирастала к земле, и сдвинуть, раскатить ее потом можно было лишь вагой. В каком-то месте мы наткнулись на мостовую из бревен, занесенных сюда в большую воду. С трудом затащили на нее дощаник и метров сто катились будто по льду — осклизлый гниющий лес еще не успел зарасти тальником. Но едва лодка снова оказалась на земле, как враз отяжелела и взрыла носом глину. Я налег на трос, сгибаясь пополам, и упал.
И тут мне показалось, что Илька-глухарь бросил меня одного и убежал и что теперь некому толкать сзади, потому и лодка ни с места. На миг стало холодно, однако в следующую секунду у меня прорезался голос.
— Колдун, Илька! — заорал я и на четвереньках пополз к корме.
Колдун упирался в корму и бесполезно толкал, роя глину босыми ногами. Я наткнулся на него неожиданно, ощутив руками деревянно напряженный рыбий хребет, сшиб на землю и повалился сам.
Мы отлеживались минут десять, а может, и больше, поскольку время тоже спуталось с ночью, землей и чащобой. Утихла кровь в ушах и остыла горячая земля под спиной. Илька вдруг вскочил и потянул меня назад, к реке.
— Куда? — не понимал я, подозревая, что Колдун решил бросить лодку. — Домой? А рыбачить? Мы же смолья нарубили!
Илька не понимал меня, не видел жестов и движения губ. Он тянул за рубаху и длинно мычал. Я пошел за ним, спотыкаясь и потеряв ориентировку.
Илька привел меня к бревнам, сунулся куда-то между двух лесин и под его руками забулькала вода. Мы напились, не видя, что пьем, легли на толстый сосновый балан, и я увидел небо. И сразу все разделилось вокруг: земля, кусты, звезды. На горизонте все еще посверкивало, и этот призрачный свет успокаивал, зыбил темноту, а вместе с ней зыбилось бревно подо мной. Чтобы не заснуть, я стал думать о хлебозорах. Коли они еще светят, где-то не вызрел хлеб. Земля-то круглая, и когда у вас дело к осени, в другом месте, там, за изгибом земли, должно быть, лето в разгаре. Вот и полыхает. Но странно, почему хлебозоры никогда не сверкают над самыми Великанами, когда у нас рожь цветет? А все на горизонте, на горизонте — хоть бы раз над головой…