Хлебозоры
Шрифт:
Дядя Федор к тому времени постарел, изболелся; у него отказывал позвоночник, и он ходил прямой, как палка, не мог повернуть шеей и, чтобы оглянуться, оборачивался всем телом. Однако все еще гонял на своем трофейном мотоцикле, которому, похоже, не было износа. У дяди от болезней прорезался юмор, он повеселел и вместо суровой насупленности появилась какая-то бесшабашная лихость. Он наконец-таки стал поднимать брови и смеяться всем лицом.
— Как совсем выпрямлюсь — так тебе подарю, — сказал он о мотоцикле. — А то ездить неудобно, сижу, как кол, ветром сшибает.
Я отгулял месяц после службы, отрыбачил его, отходил с матерью за грибами и уже
— Степан, поехали! Я тебе такое покажу! Такое услышишь! У меня один мужик живет, поехали, послушаешь!
А дядя Леня не постарел, наоборот, стал говорливее и взбалмошней. Впрочем, я судил по седине в волосах, а белые, говорят, не седеют…
Возле кордонной избы полуголый мужчина колол дрова и складывал их в высокие стога-поленницы. Он отставил колун, утерся скомканной рубахой и, оглядев меня, отрицательно помотал головой:
— Нет, на этого не похож… И близко не похож. Говорю же, он щуплый был, руки только длинные. Вот насчет волос — не скажу. Мы там стриженые были…
— Все равно, ты расскажи, — настоял дядя Леня. — По поведению на Павла похож. Да и имя…
— А что имя? — вздохнул мужчина. — У нас в роте только четверо Павлов было… Может, его по-другому звали, не знаю. Сестрички так окликали — он глаза поворачивал. А фамилию он сам не помнил, может, говорить не хотел… Да я с ним и лежал недолго. Меня из палаты смертников в общую перевели, а он там остался…
— Ладно, Василий Терентич, ты не крутись, рассказывай, — оборвал его дядя Леня. — То говорил, похож, здешние места поминал, а теперь…
— Пока живой был — почему у него не спросили? — неожиданно рассердился Василий Терентьевич. — Я раззадорю парня, а вдруг не его отец?.. Знаешь, сколько тогда было таких?
Он взял колун, отвернулся и с силой ударил по чурке. Осиновый кругляш развалился, обнажив черную, словно выжженную сердцевину. Дядя Леня позвал в избу, стал угощать, сетуя, что угостить, кроме ореховой каши, больше нечем; режим голодного сорок третьего поддерживался на Божьем строго.
Я ел рогульник, а он обнадеживал:
— Ничего, разговорится Василий-то Терентич. Жалко его, мужик славный. Приехал лечиться, а сам не знает, от чего… Душа у него болит. После госпиталя в плен попал. Не долечился, сбежал на передовую, а пока добирался — немцы прорвали фронт. Он безоружным и вляпался… А в сорок пятом американцы освободили, передали нашим. Наши — на Колыму его, десять лет… Потом женился, но до сих пор детей нет. И я его не вылечу, только ты не говори ему. Разве его орехом и голодом возьмешь?.. А он расскажет, погоди… Про твоего отца, Павла Ивановича, в госпитале легенды ходили. Да погоди, сам расскажет.
Колун стучал на улице дотемна, до первых сияний хлебозоров. Пациент дяди Лени выполнял третью норму.
Передовая немцев была обтянута двойным рядом колючей проволоки, и траншеи у них отрыты в полный профиль, да и положение выгодное — на высоте. Однако бы взяли с ходу и такое укрепление, если быперед проволокой не было раскисшего по-весеннему длинного ленточного болота. Ко всему прочему, немцы раскидали по нему мины, утопили их в воде, в грязи, и теперь хоть плачь — не перескочишь с ходу. Рота, в которой воевал мой отец, в пылу наступления
Ночью ждали саперов, наутро — огневой поддержки, однако вызвездило и ударил морозец. Несильный, апрельский, но к утру попримерзали шинели, земля и лужи взялись ледяной коркой, и пока она не растеплела от солнца, на рассвете роту подняли в атаку. Чернозем на пашне был такой жирный, что не застыл, и ноги вязли в нем, как в гудроне, зато когда спустились в лощину, сапоги застучали по мерзлоте, а на болоте и вовсе была катушка. Немцы открыли запоздалый огонь, но сумерки и деревянные ежи с колючкой скрадывали наступавших. В небе бесполезно метались осветительные ракеты. На болоте рота легла и дальше пошла ползком, с короткими перебежками. Вмерзшие мины не взрывались, пулеметы били неприцельно, простреливали площадь, проволока была уже рядом…
Где-то в этих утренних сумерках бежал в атаку мой отец. Наверное, скользил и падал на лед, обдирая колени и руки о шишкастую, избитую землю, но не замечал этого, поскольку впереди щетинилась проволока. И надо было прорубиться сквозь нее, чтоб одолеть последнюю сотню метров до немецкой траншеи.
Он уже перебежал болото и потянулся рукой за саперной лопаткой на поясе, чтобы рубить проволоку. Он не видел и не слышал взрыва, просто его толкнуло в спину и опрокинуло на землю. Наверное, он думал, что поскользнулся и упал, потому что хотел еще встать и тянулся рукой к отлетевшей винтовке. Он подполз к ней на четвереньках и лег. Вдруг стало нечем дышать. Расстегнутая великоватая шинель распласталась на земле, как подбитые крылья, и враз отяжелела. Он едва перевернулся на живот, понимая, что захлебывается, и вздохнул. Изо рта хлынула кровь, только он не понял, что это кровь, не рассмотрел в сумерках. Казалось, течет серая, мутная вода и тут же исчезает, слившись с серым льдом на застывшей земле.
Он прилег на бок, думая все-таки подняться и обнаружил, что из правого бока, из гимнастерки, торчит плоский осколок льда, величиной с ладонь, а толщиной — в палец. Он хотел смахнуть его и только тогда понял, что осколок другим концом глубоко сидит между ребер. А боли не было, только слабость и трудно вздохнуть. Он попробовал потянуть лед, но голые руки скользили, к тому же осколок был конусным. Он огляделся, намереваясь позвать на помощь, но рота уже рубила проволоку, лезла через нее, переворачивая деревянные ежи. За спиной, на болоте, кто-то кричал, видно, тоже звал на помощь. Голова не держалась на весу, каска тянула к земле. «Надо вытаскивать, — думал он. — А то лед оттает возле ребер и отпадет. Тогда не вытащишь…» И тут ему пришла мысль прогреть пальцами отверстие и выдернуть за него. Он нашел место на осколке и приложил пальцы с обеих сторон…
Ему казалось, что сознание он не терял, но рука почему-то соскользнула и пальцы теперь протаивали мерзлую землю. Он лежал так, что видел сквозь осколок льда в груди свои ноги в грязных сапогах и разрубленные ряды колючей проволоки, возле которых никого не было. Впрочем, нет, какая-то неясная фигура, согнувшись пополам, двигалась так то ли к нему, то ли в сторону высоты. Он глядел на эту фигуру, с надеждой кликнуть на помощь, когда приблизится, пока не понял, что это на проволоке висит убитый. И все-таки он лежал не один, на болоте все еще кричали…