Хлыст
Шрифт:
Пришвин
Михаил Пришвин вошел в литературу своими путешествиями по раскольничьим центрам России. Книга 1907 года В краю непуганых птиц (Очерки Выговского края) описывала народ и природу северной России. Через два года Пришвин вновь отправился в путешествие к раскольникам, теперь в сектантские места Заволжья. Результатом стала еще одна книга У стен невидимого града (Светлое озеро). В своих экспедициях Пришвин запасался документами от Академии наук и, продолжая полувековую традицию русских «народознатцев» [1642] , называл себя этнографом. В отличие от большинства коллег, изучавших племена далекие от своей культуры, Пришвин ехал изучать собственный народ. Потом он так осмыслял свой творческий метод:
1642
Об истории этого понятия см.: В. Г. Базанов. Русские революционные демократы и народознание. Ленинград: Советский писатель, 1974.
в моих больших работах неизменно совершается такой круг: при разработке темы материалы мало-помалу разделяются на этнографические (внешнее) и психологические (субъективное),
Но путевые заметки Пришвина не претендуют на объективность; жанр их скорее стремится к рассказу об искреннем религиозном паломничестве. Повествование уходит от дневниковых записей светского туриста к истории раскольничьих общин и монастырей, вычитанной из книг, а потом — к дословному изложению собственных дискуссий с сектантами. Текст объединен лишь непрерывностью движения в пространстве природы и мифа. Впервые докладывая о своих путешествиях в 1909, Пришвин «с упоением, жестикулируя головой, руками и ногами, описывал секту каких-то бегунов» [1644] . Этот доклад Пришвина О невидимом граде происходил в Русском географическом обществе и вызвал насмешки ученой публики. На карту Китеж нанести не удалось, зато вклад в историю был сделан. В зале познакомились два человека, дружба которых сыграет немалую роль в описываемых событиях: большевик-сектовед Владимир Бонч-Бруевич и сектант-коммунист Павел Легкобытов [1645] .
1643
М. М. Пришвин. Дневники. 1914–1917. Подготовка текста Л. А. Рязановой и Я. З. Гришиной. Москва: Московский рабочий, 1991, 177.
1644
К. Н. Давыдов. Мои воспоминания о М. М. Пришвине — Воспоминания о Михаиле Пришвине. Москва: Советский писатель, 1991, 43.
1645
Об этом знакомстве см.: В. Бонч-Бруевич. Вступительная статья — Материалы к истории русского сектантства и старообрядчества. 7. Чемреки. Под ред. В. Д. Бонч-Бруевича. Санкт-Петербург, 1916.
Спутник Пришвина по путешествию вспоминал товарища так: «Это был глубоко культурный, серьезный и современный человек, но в то же время его душа всегда тяготела к примитивным пережиткам старых времен […] Был период, и очень продолжительный, когда Пришвин жил в каком-то волшебном мире» [1646] . Но у Пришвина сразу нашлись единомышленники. Блок, например, находил у него «богатый сырой материал, требующий скорее изучения, чем чтения» [1647] .
1646
Давыдов. Мои воспоминания о М. М. Пришвине 42, 44.
1647
Блок. Собрание сочинений, 5, 651.
Ранние книги Пришвина описывают необыкновенные явления народной веры на фоне столь же необыкновенной русской природы. Вера, народ и природа сливались в одном всеобъемлющем образе, и направление связи углядеть невозможно; природа — символическое выражение народного духа, и одновременно его основа и предмет. «Ведь самый чистый, самый хороший бог является у порога от природы к человеку» [1648] . С другой стороны, природное начало неотличимо от начала материнского: «родившая меня глубина природы, что-то страшно чистое…»
1648
М. Пришвин. Собрание сочинений в 8 томах. Москва: Художественная литература, 1982, 8, 34. Далее в этой части ссылки на данное Собрание сочинений Пришвина следуют в тексте указанием тома и страницы в круглых скобках.
Но уже в ранней книге эта знакомая мифология подана с кощунственной иронией. Соловьи в саду его матери пели «о том, что все люди прекрасны, невинны, но кто-то один за всех совершил тяжкий грех» (1/390) [1649] . Это своеобразное анти-христианство: «кто-то один» не искупил грехи человечества, но совершил их, и авторство этого перевернутого мифа отдано соблазнительному голосу природы. Отсюда, из соловьиного сада своей матери, Пришвин начинает путешествие-паломничество к заволжским раскольникам; услышанное таким способом пение соловьев — нечто вроде эпиграфа к книге У стен невидимого града.
1649
Это место особенно нравилось З. Н. Гиппиус; см. дневник Пришвина от 21 октября 1908 года (8/37).
Неортодоксальная вера Пришвина в сочетании с его культом природы ему самому напоминала о Руссо. О своей первой жене, крестьянке, Пришвин вспоминал так: «Я эту девственность души ее любил, как Руссо это же в людях любил, обобщая все человеческое в „природу“. Портиться она начала по мере того, как стала различать» [1650] . Позже писатель придаст первоначальной интуиции философское осмысление: «Романтизм вообще в моем понимании есть высшее выражение благородства природы; как есть представление о первородном грехе, так есть и уверенность в первородном добре и зле» [1651] . Для такого романтика природа изначально добра, а зло вносится в нее человеком и его грешным желанием, из-за которого он и был изгнан из рая. Но как раз влечение и есть очевидный элемент человеческой природы; тут наступает разочарование, и приходится различать.
1650
Цит. по: В. Д. Пришвина. Путь к слову. Москва: Молодая гвардия, 1984, 103; курсив мой.
1651
Блок в дневнике Пришвина и новонайденное письмо Блока Пришвину. Публикация В. В. Круглеевской и Л. А. Рязановой — Литературное наследство, 92, кн. 4, 329.
«Блок был таким же романтиком, как и я», но только был «глуповат и слеп в отношении к дьяволу» [1652] — так рассуждал Пришвин в свою зрелую пору. Речь идет о той же романтической оценке природы-народа как царства абсолютного добра; Пришвин постепенно стал различать здесь все того же старого знакомца, а Блок остался глуповат. В отличие от Блока, стремившегося показать непроходимую границу между благородным, таинственным миром природы-народа-литературы — и пошлой культурой-как-цивилизацией, Пришвина скорее влечет их единство. Когда Блок писал о «пропасти» и «недоступной черте» — Пришвин искал, наоборот, возможности сближения: «В этой точке на Светлом озере сходятся великие крайности русского духа» (8/35). Обоих раскол и сектантство интересовали как духовное выражение истинного, до-культурного состояния человека; но если Блок безуспешно пытается перепрыгнуть через вырытые им самим пропасти, то Пришвин с легкостью путешествует туда и обратно. Потому те же мысли, что у Блока звучат трагически, у Пришвина скорее сентиментальны; там, где Блок ставит точку, Пришвин готов начать новую главу. Пришвин верит в то, что «есть вечные вопросы, которые не очень зависят от образования и внешних различий между людьми» (1/388). Эти вечные черты человеческой природы выпирают из культуры, подобно ее естественному фундаменту, выступающему сквозь вековые осадочные образования. «Какие-то тайные подземные пути соединяют этих лесных немоляк с теми, культурными. Будто там и тут два обнажения одной первоначальной горной породы», — размышляет Пришвин об одной из встреченных им сект (1/473).
1652
Там же, 331.
Вспоминая свои ранние книги, Пришвин удивлялся, как он «умел за месяц разобраться и выпукло представить себе весь сектантский мир […] Я встречал профессоров, просидевших годы над диссертациями о сектантах, и с удивлением видел, что знаю больше их» [1653] . Причиной тому в данном случае было соединение книжного знания с личным, воспринятым в детстве опытом. Интерес Пришвина к расколу, обоготворение матери-природы и культ личного целомудрия были связаны с первой религией матери. Она происходила из богатого рода приокских старообрядцев, а позднее перешла в православие [1654] . Жена писателя рассказывала о «раскольничьем огне», который передался Пришвину [1655] ; и это несомненно то, что он сам хотел бы знать о себе.
1653
М. Пришвин. Записки о творчестве — Контекст-1974. Москва: Наука, 1975, 319.
1654
Ср. историю героини Пришвина, вышедшей из Даниловского согласия и принявшей православие (1/806).
1655
Пришвина. Путь к слову, 6.
В советское время, лишенный возможности говорить о народе, Пришвин говорил уже только о природе. В видимом натурализме его охотничьих рассказов есть близкий всем временам пафос контр-культуры, не принимающей современного ей мира, ищущей убежища в материнском, неиспорченном лоне природы и надеющейся таким образом освободиться от своей вины. «Охота есть забвение, возвращение к себе первоначальному, туда, где начинается золотой век, где та прекрасная страна, куда мы в детстве бежали и где убивают, не думая об этом и не чувствуя греха», — писал он еще до революции (1/281). «Мнится моя работа в лесу, как современное отшельничество, забвение своей личности», — записывал он в 1936 году, планируя переоборудовать для этого своего ‘ухода’ автомобиль, заработанный трудом советского писателя. Он осознавал уникальность своей позиции в советской литературе как «хорошее положение советского юродивого» [1656] . В течение долгих советских десятилетий его продолжали волновать старые вопросы: почему ушел перед смертью Толстой (8/307) или как понимать конец Двенадцати (4/323). Благодаря ему Г. П. Федотов, спрашивая себя в 1938 году, сохранилось ли в советском человеке, «поверхностном и прозрачном», что-либо от старой русской «пантеистической душевности», давал неожиданно положительный ответ: «знаем, что кое-что сохранилось, что недаром пишет Пришвин» [1657] .
1656
Цит. по: Пришвина. Путь к слову, 68.
1657
Г. П. Федотов. Русский человек — в его кн.: Новый град. Нью-Йорк: изд-во им. Чехова, 1952, 87; новую оценку литературного вклада Пришвина (данную до публикации его Дневников, которые могут оказаться самым читаемым его произведением) см.: К. Янович-Страда. Михаил Пришвин — в кн.: История русской литературы. Серебряный век. Москва: Прогресс-Литера, 1995, 311–319.
В 1948 году ему все еще снилось, что он пишет книгу о невидимом граде [1658] . В своей поздней книге Осударева дорога писатель снова возвращался в места своих путешествий начала века. Его опять интересуют бегуны, и он поминает старые метафоры, уподобляющие государство антихристу, а революционеров — сектантам (6/11). Странствуя по Северу времен великих строек, он находит живыми своих героев, встреченных им сорок лет назад. Писатель спрашивал одного из них, вернувшегося в мир бегуна: «мало ли ручьев из темного царства прошлого влилось в море нашей современности?» Пришвин сам отвечал с рискованной ясностью: «может быть, и всегда, если правда какая-то есть в побежденной стороне, то она […] не пропадает, а неминуемо остается с нами» (6/11). Сторона, побежденная Петром I, и сторона, побежденная большевиками — все они, верил Пришвин, остаются жить в темном царстве, в котором прошлое граничит с будущим, а культура с природой — в народе, какой он есть.
1658
М. М. Пришвин. Мы с тобой, 250.