Ходили мы походами (сборник)
Шрифт:
Ходили мы походами
Бывает иногда обидно -
плывешь, плывешь, а берега не видно.
С Аркадием У. я познакомился у Городинского несколько лет назад, обменялся телефонами, но отношения оставались вялыми. Такова особенность нового времени – суетливого, подталкивающего к переменам. Совсем не то, что прежде, потому и вспоминается особенно ностальгически, буквально, со слезой.
Общительный Городинский имел множество приятелей, знающих друг друга больше понаслышке, благодаря его таланту рассказчика, умеющего выжать эмоции даже из скалы. На день рождения Городинского мы сходились, как бы подтвердить реальность существования друг друга, сравнить услышанное ранее с увиденным воочию. Естественно, с отъездом Городинского в Америку эти связи распались сами собой и понадобилось его неожиданное возвращение домой, чтобы мы – старые знакомые встретились еще раз. Впрочем, по другому поводу и далеко не в прежнем праздничном составе. Тогда же встретились опять и мы с У. Но об обстоятельствах приезда Городинского, пожалуй, стоит рассказать подробнее.
Городинский – еврей считал себя русским интеллигентом, с равномерным ударением на обеих словах, что обозначает не столько диплом о высшем образовании,
Городинский много шумел, любил выпивку. И сам алкоголь, и процесс его поглощения, стихию долгого задушевного застолья с гитарой и поэзией. Он и сам сочинял по случаю, одаривал друзей и готов был читать на память целый ворох, экзальтированно отмахивая рукой. Анненского, Бальмонта и далее через весь алфавит с остановками из нескольких имен почти на каждой букве. Некоторая избыточная (авторская) манера чтения объяснялась тем, что к вдохновению человека, одержимого поэзией, примешивалась капля мазохистской горечи, истекавшая из особенностей происхождения. Сам Городинский смешно копировал еврейские интонации в эмигрантских аргументах за и сам же отвечал на них нет с твердостью каменного степного идола. Он был готов испить чашу и, как показала двухлетняя отсидка, действительно, отхлебнул из нее несколько глотков.
Но времена шли и неожиданно изменились. Теперь в бурных волнениях перестройки и гласности немало демократических скороспелок были готовы поменяться с Городинским одежкой, сменить комсомольский пиджачок на героическую телогрейку. Но сам Городинский оказался от всего этого далек. И ранее казалось, более своих слушателей, он уверяет самого себя. Так что теперь – то есть два года назад, Городинский неожиданно собрался и уехал вместе с женой, которая когда-то терпеливо дожидалась возвращения Городинского из лагеря, а позже погоревала в связи с его уходом к другой женщине. Эти метания поглотили несколько лет застоя, и тогда, если вспомнить, страсти кипели. В отличие от спокойной и несколько флегматичной жены, подруга Городинского была женщиной крайне эмоциональной, даже с избытком эмоций и фантастически худела всякий раз, когда Городинский пытался вернуться в семью. Тут разыгрывалась настоящая драма. За день разлуки подруга теряла около килограмма, причем постоянно – и это самое впечатляющее! – наращивая скорость. Разбитая любовь, как это бывает, опровергала фундаментальные свойства материи. И проявляла себя столь демонстративно, что, казалось, еще немного и подруга Городинского испарится, истает без следа в огне губительных переживаний. Городинский сдавался – тут тоже сказывалась интеллигентность, – тяжело объяснялся с женой, надевал через плечо спортивную сумку и возвращался к подруге. Сам он, отъевшись после лагеря, больше не поправлялся и не худел, держал вес, независимо от жизненных обстоятельств. Так что женщинам было, что сказать ему в трудную минуту, бросить в лицо – и бессердечие, и эгоизм, да мало ли… Но кого можно здесь упрекнуть?
– Хреново. – Стоически резюмировала жена. – Он опять удрал. – В трудные минуты женщина позволяла себе крепкое словцо. Она тратила на него последний пятак из разбитой копилки и вновь начинала собирать, терпеливо откладывать по крупице, дожидаясь своего часа.
Ирония – сама по себе художник, перекраивающий драму в спасительный фарс, чтобы уберечь действующих лиц от разрушения и гибели. Когда с годами острота отношений стала спадать, Городинский научился составлять маршрут утренних пробежек с промежуточным финишем в оставленной семье. Он очень скучал по сыну, который родился за несколько месяцев до посадки в лагерь, и теперь вновь ощущал нехватку мужского воспитания. Тут вечерняя школа давала Городинскому преимущество, с утра он мог не спешить и оббегал обе семьи – брошенную и нынешнюю. Жена Городинского даже в самое безнадежное время не спешила устроить личную жизнь, хотя могла, но предпочла нести крест, оставаясь живым укором непутевому супругу. Поскольку речь и впредь не раз будет касаться национальности, здесь можно добавить, что подруга Городинского была сплошь русской, а жена – лишь наполовину. Другая половина состояла из немецкой крови. По-видимому, более медленное течение именно этой крови определяло и более спокойный обмен веществ, а, как результат, долготерпение и выдержку – качества, которые еще нужно успеть оценить. Известно, что поэтические натуры стремятся к гибельным крайностям, и финал драмы можно было предсказать, как казалось, не в пользу жены. Тем более, если вспомнить бытующий в истории тезис, что немцы выигрывают все сражения, кроме последнего. Немцы будут упоминаться и впредь, поэтому сравнение можно признать уместным. Но здесь, будто в утешение не только жене, но и всей немецкой нации, жизнь рассудила иначе. Городинский вернулся, но не просто, как в былые разы, а с целью. Истерзанная семья воссоединилась, и супруги стали лихорадочно собираться. Багаж Городинский не отправлял, а мебель раздал друзьям за ничтожную, чисто символическую цену, уверяя, что так она простоит дольше. Поскольку жизнь в окружении Городинского была полна литературных аллюзий, можно сказать, что несколько пухлых чемоданов вполне смогли бы разместиться на заднике декабристского возка, а судьба жены – тоже, кстати, филолога, обрела сюжетную завершенность. Следует добавить, что исчезновение из продажи чемоданов было одной из первых примет нового времени, и тут Городинский еле успел. Пока же он наспех повторял английский, учился водить машину, вечерами беспробудно пьянствовал с друзьями, как бы впрок, на долгие годы вперед, а жена укладывала одежду, отбивалась по телефону от истончаемой страстями соперницы, и поверх вещей не забыла забросить заветные книги, за которые ее муж был некогда изолирован от общества. Теперь они продавались на каждом углу, а само разбуженное общество (как тут вновь не вспомнить декабристов и Герцена) упивалось подвязками Анжелики и состоянием гемоглобина графа Дракулы. Каково было это видеть? Да, нужно было ехать. Ехать.
На сумеречном вокзале крупная фигура Городинского выделялась светлым костюмом. Он сосредоточенно перебирал в бумажнике тугую пачку денег, привыкая к виду зеленых, отделяя их от наших, отечественных, которые еще должны были послужить в Москве. И не дальше. Жест был устремлен в близкое будущее, губы Городинского шевелились, смыкались в трубочку, как у алкоголика при мысли о близкой выпивке. Сравнение сомнительное, но сам Городинский, я уверен, не возражал бы. Сейчас он оставался с нами лишь частью своего беспокойного естества, другая была уже в переезде, в полете, предстоящих заботах и хлопотах. Последнее, что я услышал от него, чтобы все кончилось быстрее. Сказано было вполголоса и, уверен, не мне одному. Городинского любили, это была утрата. Народа собралось много. Грянули проводы славянки. И тут он успел. Вскоре московские поезда стали отправлять проще, без музыкального надрыва. Но пока братские эмоции еще не изжили себя окончательно. Поезд вздрогнул и пошел. Городинский покатил навстречу новой жизни, вызывая у провожающих резь в глазах и нестерпимое желание напиться. Так многие и поступили…
Вместе с женой и сыном Городинский осел в районе большого Нью-Йорка. Несколько позже я увидел эти места глазами Сола Беллоу. Невыразительные, скучные, серые. Или кирпично-красные, не помню точно, просто серые передает состояние точнее. Но Городинский не унывал, слал гордые письма. Подчеркивал, в частности, что не сидел на пособии ни дня. Учитывая экзотичность его профессии для нью-йоркского пригорода, это и впрямь было достижением. По-видимому, чувство извечного изгойства воспитало в Городинском особую щепетильность, удерживая от дармовщины даже из рук богатого дядюшки Сэма. Сам Городинский сразу определился на стройку, жена пошла няней. Это были первые, еще неуверенные шаги. Со временем Городинский мечтал вернуться к литературному труду. Можно думать, он все еще нуждался в самооправдании, так как пророчил, что здесь все равно никогда ничего не будет, путаясь, подобно другим новым эмигрантам, в обстоятельствах места. Но процесс начался и пошел (терминологическая примета эпохи!) в том разумном соотношении, когда неудовлетворенность служит средством обновления и достижения практического результата, а не спадом в эмигрантскую депрессию. Прошло несколько месяцев, полугодие, когда случилась беда. Заболел отец Городинского.
С отцом Городинского вышла такая история. Ехать с сыном он категорически отказался, не хотел быть в тягость. Городинский впадал в истерику, уверяя, что все будет как раз наоборот (у них там не так, как у нас), и именно отцовское пособие будет на первых порах твердой опорой семьи. Казалось бы, правильно и логично. Но у стариков свой расчет, уходящий за горизонт нынешней жизни, и они не склонны посвящать в него детей, которые как раз и принимают этот расчет за старческое упрямство. Ошибку молодости, мыслящей рационально, следует считать биологической, чтобы объяснить ее постоянство. Но дело даже не в этом. Отец был активен, ухожен, имел любящую жену – мачеху Городинского, с которой проработал многие годы на заводе антибиотиков, или попросту, пенициллиновом, слышном за несколько кварталов по тошнотворно сладкому запаху Они отправились на пенсию ветеранами труда, заслуженными людьми с ощущением правильно прожитой жизни. Зачем отцу было куда-то ехать? Вот именно… он так и говорил. Главное, чего он хотел, вернуть сына в семью из романтических скитаний, пусть даже выпроводив его за границу. Тут он способствовал процессу. Подругу Городинского так и не принял. То была, повторяю, достойная женщина, и поведение отца казалось порой жестоким и несправедливым. Но житейская мудрость отнюдь не добродушна, и даже последняя стадия любовной дистрофии не способна ее поколебать. Мать Городинского умерла очень давно, отец вырастил сына сам и повторно женился, когда Городинский был уже студентом. Мало сказать, что Городинский младший любил отца, он был предан ему до самозабвения, а точнее, до тех пор, пока в дело не вступали любовные страсти. Русская литература знает такие примеры и лучшего аргумента в защиту Городинского не найти. В общем, Городинскому так и не удалось сломить упрямство отца, и он уехал, рассудив, что тот соскучится по внуку, приедет погостить, а там станет видно. Но преклонные лета – не тот возраст, когда можно всерьез что-то рассчитывать и строить планы.
Несколько лет назад отцу удалили опухоль кишечника. Тогда казалось, все обошлось благополучно, и он отделался лишь грыжей по линии щедрого, через весь живот разреза. По сравнению с масштабом проблемы это считается у нас пустяком, подумаешь, грыжа. И действительно, годы шли, болезнь о себе не напоминала. Но стоило Городинскому уехать, вспыхнул рецидив. Сразу обнаружились метастазы, повторная операция была бессмысленной. Жизнь обрела новый, беспощадный и точный ориентир. Для Городинского известие было страшным ударом. Сначала думали вообще не сообщать, но потом решили следовать американской традиции – выкладывать все, как есть, без утайки. Расчет Городинского на счастливую встречу рухнул, и теперь он изводился, не зная, как помочь. Слал таблетки, травяные чаи, доллары, умолял покупать все свежее, с базара, особенно ягоды. Как раз тогда был сезон. Тлеющее чувство вины вспыхнуло с новой силой. Обо всем этом я знаю подробно, некоторые хлопоты по уходу за отцом Городинский возложил на меня. В частности, в связи с устройством в больницу. Городинский прислал деньги специально на этот случай. Но отца взяли и так, поместили в отдельную палату, допустили для круглосуточного ухода жену. Даже поставили ей отдельную кровать, чтобы было, где отдохнуть. Поэтому доллары пришлись не взяткой, а заслуженным подарком, вознаграждением, пусть скромным или смешным по американским меркам, но у нас – на уровне месячной зарплаты врача. Это отнюдь не говорит о чрезмерной щедрости дарителя, просто жизнь наша, увы, именно такова.