Хогбены, Ретиф, Бел Амор, Грегор и Арнольд
Шрифт:
— Я, кажется, понял вашу безумную идею, — сказал Адмирал. — Жизнь — это что–то вроде круговорота воды в природе. Если мы уже один раз были вовлечены в этот круговорот и присутствовали при зарождении жизни, то все надо повторить сначала в том же порядке. Глупо это или нет, но рисковать жизнью на Земле мы не имеем права, — я должен стоять на этом месте с банкой пива в руке, а вы должны карабкаться на этот… Тут недалеко, всего двадцать семь километров. Решено!
Они успели выскочить из палатки, и пылевой шквал забросил ее на канадские
«Новый тип двигателя, — сгоряча подумал Бел Амор. — Если такой вулканище шарахнет в полную мощь, планета может слететь с орбиты!» Бел Амор бежал к подножию вулкана.
Никаких раскопок на Марсе!
Марс предназначен совсем для другого!
Бел Амор задрал голову. Озверевший вулкан, дрожа и напрягаясь, швырял в космос камни и клубы пепла; из него, как из сифона, рвалась газированная вода; в наступившей темноте на Бел Амора смотрели Фобос и Деймос.
— На абордаж! — ободряюще крикнул Адмирал и открыл банку с пивом.
Слово «абордаж» Бел Амор относил к самым лихим хищникам семейства кошачьих. Он оглянулся последний раз в своей жизни и крикнул: — Прощайте, Адмирал!
Все. Теперь вверх.
Надо лезть…
«Надо лезть, чтобы повторить все условия, существовавшие четыре миллиарда лет назад при зарождении жизни на Земле, иначе, черт его знает, у Марса с Землей без нас может что–то не получиться; жизнь ведь такая штука, что никогда толком не знаешь, есть она или ее нет», — так думал Бел Амор, когда Никс–Олимпик шарахнул в полную мощь и, с треском проломив пространство, зашвырнул его на Землю на четыре миллиарда лет назад, где последним ощущением Бел Амора было то, что он наконец–то нашел самого себя, когда его собственная дезоксирибонуклеиновая кислота выпадала в первобытные океаны молодой Земли.
В это же время Адмирала, невозмутимо допивавшего пиво посреди этого планетарного, но жизнеутверждающего катаклизма, посетила последняя в его жизни сумасшедшая идея — о том, что даже неудачливые писатели–фантасты в самом деле для чего–то нужны.
Киев, 1983, 1997
ТУМАН В ДЕСАНТНОМ БОТИНКЕ
Не петух прокричал, а трижды проржал Сивый Мерин, и золотой кусочек солнца выглянул из–за бугра и разлился в реке.
Солнце начало вываливаться над водой, вытесняя туман из–под железнодорожного моста, и река расплескала солнечное отражение по своей поверхности; проснулась рыба, поднялась со дна, пошла клевать солнечное отражение, наглоталась воздуха, пошли по реке пузыри, пошел от реки пар к небесам, побежала за реку огромная кривая тень от одинокой кривой сосны; и пошло, и пошло, и пошло.
Одна лишь Утренняя Звезда заскучала, побледнела, потянулась навстречу солнцу… И погасла. И каркнула на сосне проснувшаяся ворона — каркнула один раз, но пр–рротяжно–пр–рротяжно:
— Кар–р–р–р–р–р–р–р–р–р–р–р–р–р–р–р–р–р!
— Такая вот поэзия… — промолвил во сне Сивый Мерин.
— Такие, значит, сюжеты… — согласился с другом длиннющий Дождевой Червь.
— Зато наше кладбище всех лучшее и красивее, — зевнул, не просыпаясь, Сивый Мерин. — Здесь им не свалка, здесь хоронют.
Опять закричала ворона, захлопала крыльями, опустилась с кривой сосны к самой воде и подозрительно стала разглядывать правым глазом дохлую рыбешку. Понюхала, клюнула, тяжело вознеслась над рекой, прилетела на кладбище, уселась на обелиск с медальоном.
— Тьфу, дура, напугала, — сказал Дождевой Червь.
— Почему «дура»? — обиделась Ворона, сплюнув дохлую рыбешку на могильную плиту. — Я «он», а не «она».
— Самец, что ли? Кто вас, птиц, разберет… Дурак, значит.
— Ничего ты не понимаешь. Я — ВОРОН. Нас два семейства, но с разными ударениями — вороны и вороны. Среди воронов есть самцы и самки, и среди ворон — та же картина. Я — ворон, но самка. Название у меня мужеского рода, а суть женская.
Дождевой Червь очень удивлен, даже Сивый Мерин наконец–то проснулся и спросил:
— Как же вас все–таки называть?.. Дурак или дура?
Задумалась Ворон.
«Кто же я такая? — мучительно соображает Ворон. — На сосне у меня воронье гнездо, в гнезде лежит крапленое кукушачье яйцо. Из пего скоро должен вылупиться вороненок. С этой стороны я, несомненно, «она“. С другой стороны, самка ворона — тот же ворон. Выходит, «он«…»
— Ни «дурак», ни «дура» вам не подходит, — размышляет Дождевой Червь. Вам подойдет слово «дурачина» — оно и мужского и женского рода одновременно. И без разных ударений.
Ух, обиделась Ворона! Спрыгнула с обелиска, схватила дохлую рыбешку, перелетела через реку, сверкая на солнце черным оперением, зашебуршилась в гнезде.
— Ловко я ее! — радуется Дождевой Червь. — Слышь, Сивка… Спишь? Переходи ко мне в лужу, я подвинусь.
— А в прежние времена вороны дождевых червей с потрохами ели! — кр–р–ричит Ворон с того берега.
— Ду–ра–чи–на! — разносится в ответ над рекой.
— А сам ты кто? Кто ты сам?!
Призадумался Дождевой Червь, даже Сивый Мерин опять проснулся и спросил:
— Слышь, Червяк, а ведь Ворон права… Сам–то ты кто будешь?
«Странно, — раздумывает Дождевой Червь. — Вроде бы я — «он“. Или все–таки «она“?..»
— Червячишко я, — заговаривает зубы Червяк. — Маленькое бедненькое червячишко. Кончаюсь на «о». В земле, в грязи пробавляюсь, рою ее окаянную, взрыхляю ее, обрабатываю… А в награду что? Переспать в луже с ясным солнышком?
— Земледелец, значит, — вежливо соглашается Сивый Мерин.
— В нашей реке такие земледельцы на крюках за ребро висели, а рыбы их кушали, — сообщает из вороньего гнезда дохлая рыбешка.