Холодное сердце
Шрифт:
– Собираетесь ли вы, сударь, заплатить всем этим лицам? – спросил начальник, строго глядя на Петера. – Если собираетесь, прошу вас поторопиться. Времени у меня немного, а до тюрьмы добрых три часа ходу.
Петеру пришлось сознаться, что платить ему нечем, и судейские без долгих разговоров приступили к описи его имущества.
Они описали дом и пристройки, завод и конюшню, коляску и лошадей. Описали стеклянную посуду, которая стояла в кладовых, и метлу, которой подметают двор... Словом, всё-всё, что только попалось им на глаза.
Пока они расхаживали по двору, все разглядывая, ощупывая и оценивая,
Сердце у него тревожно ёкнуло и кровь застучала в висках.
“А ведь до Еловой горы совсем не так далеко, ближе, чем до тюрьмы, – подумал он. – Если маленький не захотел помочь, что ж, пойду попрошу большого...”
И, не дожидаясь, покуда судейские кончат свое дело, он украдкой вышел за ворота и бегом побежал в лес.
Он бежал быстро – быстрее, чем заяц от гончих собак, – и сам не заметил, как очутился на вершине Еловой горы.
Когда он пробегал мимо старой большой ели, под которой в первый раз разговаривал со Стеклянным Человечком, ему показалось, что чьи-то невидимые руки стараются поймать и удержать его. Но он вырвался и опрометью побежал дальше...
Вот и канава, за которой начинаются владения Михеля-Великана!..
Одним прыжком перемахнул Петер на ту сторону и, едва отдышавшись, крикнул:
– Господин Михель! Михель-Великан!.. И не успело эхо откликнуться на его крик, как перед ним словно из-под земли выросла знакомая страшная фигура – чуть ли не в сосну ростом, в одежде плотогона, с огромным багром на плече... Михель-Великан явился на зов.
– Ага, пришел-таки! – сказал он, смеясь. – Ну что, дочиста облупили тебя? Шкура-то еще цела, или, может, и ту содрали и продали за долги? Да полно, полно, не горюй! Пойдем-ка лучше ко мне, потолкуем... Авось и сговоримся...
И он зашагал саженными шагами в гору по каменной узкой тропинке.
“Сговоримся?.. – думал Петер, стараясь не отстать от него. – Чего же ему от меня надо? Сам ведь знает, что у меня ни гроша за душой... Работать на себя заставит, что ли?”
Лесная тропинка становилась все круче и круче и наконец оборвалась. Они очутились перед глубоким темным ущельем.
Михель-Великан не задумываясь сбежал по отвесной скале, словно это была пологая лестница. А Петер остановился на самом краю, со страхом глядя вниз и не понимая, что же ему делать дальше. Ущелье было такое глубокое, что сверху даже Михель-Великан казался маленьким, как Стеклянный Человечек.
И вдруг – Петер едва мог поверить своим глазам – Михель стал расти. Он рос, рос, пока не стал вышиной с кёльнскую колокольню. Тогда он протянул Петеру руку, длинную, как багор, подставил ладонь, которая была больше, чем стол в трактире, и сказал голосом гулким, как погребальный колокол:
– Садись ко мне на руку да покрепче держись за палец! Не бойся, не упадешь!
Замирая от ужаса, Петер перешагнул на ладонь великана и ухватился за его большой палец. Великан стал медленно опускать руку, и чем ниже он ее опускал, тем меньше становился сам.
Когда он наконец поставил Петера на землю, он уже опять был такого роста, как всегда, – гораздо больше человека, но немного меньше сосны.
Петер оглянулся по сторонам. На дне ущелья было так же светло, как наверху, только свет здесь был какой-то неживой – холодный, резкий. От него делалось больно глазам.
Вокруг не было видно ни дерева, ни куста, ни цветка. На каменной площадке стоял большой дом, обыкновенный дом – не хуже и не лучше, чем те, в которых живут богатые шварцвальдские плотогоны, разве что побольше, а так – ничего особенного.
Михель, не говоря ни слова, отворил дверь, и они вошли в горницу. И здесь всё было, как у всех: деревянные стенные часы – изделие шварцвалъдских часовщиков, – изразцовая расписная печь, широкие скамьи, всякая домашняя утварь на полках вдоль стен.
Только почему-то казалось, что здесь никто не живет, – от печки веяло холодом, часы молчали.
– Ну присаживайся, приятель, – сказал Михель. – Выпьем по стакану вина.
Он вышел в другую комнату и скоро вернулся с большим кувшином и двумя пузатыми стеклянными стаканами – точь-в-точь такими, какие делали на заводе у Петера.
Налив вина себе и гостю, он завел разговор о всякой всячине, о чужих краях, где ему не раз довелось побывать, о прекрасных городах и реках, о больших кораблях, пересекающих моря, и наконец так раззадорил Петера, что тому до смерти захотелось поездить по белу свету и посмотреть на все его диковинки.
– Да, вот это жизнь!.. – сказал он. – А мы-то, дураки, сидим весь век на одном месте и ничего не видим, кроме елок да сосен.
– Что ж, – лукаво прищурившись, сказал Михель-Великан. – И тебе пути не заказаны. Можно и постранствовать, и делом позаняться. Всё можно – только бы хватило смелости, твердости, здравого смысла... Только бы не мешало глупое сердце!.. А как оно мешает, черт побери!.. Вспомни-ка, сколько раз тебе в голову приходили какие-нибудь славные затеи, а сердце вдруг дрогнет, заколотится, ты и струсишь ни с того ни с сего. А если кто-нибудь обидит тебя, да еще ни за что ни про что? Кажется, и думать не о чем, а сердце ноет, щемит... Ну вот скажи-ка мне сам: когда тебя вчера вечером обозвали обманщиком и вытолкали из трактира, голова у тебя заболела, что ли? А когда судейские описали твой завод и дом, у тебя, может быть, заболел живот? Ну, говори прямо, что у тебя заболело?
– Сердце, – сказал Петер.
И, словно подтверждая его слова, сердце у него в груди тревожно сжалось и забилось часто-часто.
– Так, – сказал Михель-Великан и покачал головой. – Мне вот говорил кое-кто, что ты, покуда у тебя были деньги, не жалея, раздавал их всяким побирушкам да попрошайкам. Правда это?
– Правда, – шепотом сказал Петер. Михель кивнул головой.
– Так, – повторил он опять. – А скажи мне, зачем ты это делал? Какая тебе от этого польза? Что ты получил за свои деньги? Пожелания всяких благ и доброго здоровья! Ну и что же, ты стал от этого здоровее? Да половины этих выброшенных денег хватило бы, чтобы держать при себе хорошего врача. А это было бы гораздо полезнее для твоего здоровья, чем все пожелания, вместе взятые. Знал ты это? Знал. Что же тебя заставляло всякий раз, когда какой-нибудь грязный нищий протягивал тебе свою помятую шляпу, опускать руку в карман? Сердце, опять-таки сердце, а не глаза, не язык, не руки и не ноги. Ты, как говорится, слишком близко все принимал к сердцу.