Холодный дом (главы XXXI-LXVII)
Шрифт:
Я смотрела на нее; но я ее не видела, не слышала ее слов, не могла перевести дух. Сердце мое билось так сильно и бурно, что мне чудилось, будто что-то во мне сломалось, и я умираю. Но вот она прижала меня к своей груди и покрыла поцелуями, плача надо мной, жалея меня, умоляя меня очнуться; но вот она упала на колени с криком: "О девочка моя, дочь моя, я - твоя преступная, несчастная мать! Прости меня, если можешь!"; но вот я увидела ее у своих ног на голой земле, подавленную беспредельным отчаянием, и, уже тогда, в смятении чувств, подумала в порыве благодарности провидению: "Как хорошо, что я так изменилась, а значит, никогда
Я подняла свою мать, упрашивая и умоляя ее не унижаться передо мною в ослеплении горя и стыда. Я говорила невнятно и бессвязно; ведь я не только была потрясена, но мне стало страшно, когда я увидела ее у моих ног. Я сказала ей, точнее - попыталась сказать, что не мне, ее дочери, прощать ей что бы то ни было, но если уж так выпало мне на долю, то я прощаю ее, простила много, много лет назад. Я сказала, что сердце мое переполнено любовью к ней, и никакое прошлое не изменило и не изменит этой дочерней любви. Не мне, впервые прижавшейся к материнской груди, судить свою мать за то, что она дала мне жизнь; нет, долг велит мне благословить ее и принять, хотя бы весь свет от нее отвернулся, и я только прошу, чтобы она мне это позволила. Я обнимала мать, она обнимала меня. В тиши этих лесов, в безмолвии этого летнего дня одни лишь наши смятенные души не знали покоя.
– Благословить и принять меня теперь уже поздно, - простонала моя мать.
– Я должна идти своим темным путем, одна, а куда он меня приведет - не знаю. Ведь я даже за день, даже за час вперед не могу угадать, по какой дороге придется мне, грешной, идти. Вот какую земную кару навлекла я сама на себя. Я терплю ее и скрываю.
Вспомнив о своем стойком терпении, она, как вуалью, прикрылась привычным для нее горделивым равнодушием, но снова быстро сбросила его.
– Я должна хранить эту тайну, если ее можно сохранить, и - не только ради себя. У меня есть муж, - у меня, падшей женщины, позорящей своих близких!
Эти слова она произнесла с приглушенным стоном отчаяния, более страшным, чем громкий крик. Закрыв лицо руками, она вырвалась из моих объятий, словно не желая, чтобы я прикасалась к ней, потом опустилась на землю, и никакими мольбами, никакими ласками не могла я заставить ее подняться. Нет, нет, нет, твердила она, только так может она говорить со мною; всюду она должна быть гордой и высокомерной; но здесь, в эти единственные в ее жизни минуты искренности, она будет смиренной и униженной.
Моя несчастная мать рассказала мне, что, когда я заболела, она чуть не помешалась. Только тогда узнала она, что ее дочь жива. Раньше она и не подозревала, что я ее дочь. Сюда она теперь приехала ради меня, чтобы хоть раз в жизни поговорить со мною. Нам нельзя встречаться, нельзя переписываться, и наверное отныне и до самой смерти нам не придется сказать друг другу ни слова. Отдавая мне письмо, написанное для меня одной, она наказала уничтожить его сразу же по прочтении, - и не столько ради нее, ибо ей ничего не нужно, сколько ради ее мужа и меня самой, - а потом считать ее умершей. Если я, видя ее в таком отчаянии, могу поверить, что она любит меня материнской любовью, то она просит поверить в это, ибо я тогда пойму, как она мучается, и, быть может, сама буду вспоминать о ней с более глубоким состраданием.
– А пока нет опасности, что тайна откроется?
– спросила я.
– Сейчас этой опасности нет, любимая моя матушка?
– Есть!
– ответила мне мать.
– Тайна чуть было не открылась. Только случай помог ее сохранить. Но другой случай может раскрыть ее... в любой день, может быть, завтра.
– Вы боитесь кого-нибудь?
– Тише! Не дрожи и не плачь так горько из-за меня. Я недостойна этих слез, - проговорила мать, целуя мне руки.
– Я очень боюсь одного человека.
– Это ваш враг?
– Во всяком случае, не друг. Он слишком бесстрастен и для вражды и для дружбы. Это поверенный сэра Лестера Дедлока, и он, как говорят, "вервый человек", но верность эта чисто деловая, бесчувственная - он никого не любит, только очень дорожит выгодами, привилегиями и славой, которыми пользуется как хранитель тайн многих знатных семейств.
– У него возникли подозрения?
– Возникли.
– Неужели он подозревает вас?
– спросила я в тревоге.
– Да! Он вечно следит за мной, вечно тут, рядом. Я могу держать его в известных границах, но избавиться от него окончательно не могу.
– Неужели он не знает жалости, угрызений совести?
– Нет; он не знает и гнева. Он равнодушен ко всему на свете, кроме своего призвания. А его призвание - узнавать чужие тайны и пользоваться властью, которую они дают ему, не деля ее ни с кем и никому ее не уступая.
– Вы не могли бы довериться ему?
– И пытаться не буду. Много лет я шла своим темным путем, и он как-нибудь да кончится. Я в одиночестве буду идти им до конца, каков бы ни был конец. Близок он или далек, но, пока я не пройду всего пути, ничто не заставит меня свернуть с него.
– Милая матушка, неужели вы так твердо решились на это?
– Да, я решилась. Я долго побеждала безрассудство безрассудством, гордость - гордостью, презрение - презрением, дерзость - дерзостью и подавляла тщеславие многих еще большим тщеславием. И эту опасность я преодолею, если смогу, а если нет, устраню ее своей смертью. Кольцо опасности сомкнулось вокруг меня, и это почти так же страшно, как если бы вот эти чесни-уолдские леса глухой стеной сомкнулись вокруг дома; но мой путь от этого не изменится. У меня один путь, другого быть не может.
– Мистер Джарндис...
– начала было я, но мать торопливо перебила меня вопросом:
– А он подозревает?
– Нет, - ответила я.
– Ничуть! Уверяю вас, он ни о чем не подозревает!
– И я передала ей с его слов все то, что он знал о моем происхождении.
– Но он такой добрый и умный, - сказала я, - и, быть может, если б он знал...
Моя мать, все время сидевшая неподвижно, теперь прикоснулась рукой к моим губам и прервала меня.
– Можешь довериться ему вполне, - сказала она немного погодя.
– На это я охотно даю согласие - жалкий дар покинутой дочери от такой матери!
– но не говори об этом мне. Какая-то гордость во мне еще живет, даже теперь.