Холодный туман
Шрифт:
Слушая штурмана, Полинка постепенно приходит в себя, холодный туман вокруг нее исчезает, она теперь видит совсем другую картину: чеканит по асфальту шаг бравая эскадрилья, в свете фонарей появляется друг Чкалова, комбриг Михайлов, а в вечернюю даль летят слова «авиационной» песни: «как на кладбище Митрофанова отец дочку зарезал свою…» Полинка хочет представить себе вытянувшееся от удивления и возмущения лицо комбрига, однако это ей не под силу, но она слышит, как «мычит» старшина эскадрильи: «Я… Он… Хулиганство…», и ее разбирает смех. Правда, она стесняется показать, что ей смешно, стесняется потому, что вся шестнадцатая палата в те минуты,
Но вот Полинка смотрит на авиаторов и видит, как те один за другим словно бы освобождаются от скорби, лица их светлеют, потом кто-то из них вдруг вначале тихо, а потом все громче начинает смеяться, а через несколько секунд уже смеется и второй, и третий, теперь почти вся палата громко поет:
Авиаторы, мои милые, Я вам песню сейчас пропою, Как на кладбище Митрофанова Отец дочку зарезал свою…В двери шестнадцатой палаты заглядывают больные из соседних палат и, хотя понятия не имеют о том, что здесь происходит, тоже, заражаясь общим весельем, начинают смеяться.
Ну, а сам штурман Василий Гурин? Отыскав его глазами, Полинка глянула на него и поразилась. Штурман тоже как будто пел, тоже как будто смеялся, но лицо его было необыкновенно бледным, каким-то измученным, а правую руку он держал под пижамой с левой стороны груди, и Полинка поняла, что у него плохо с сердцем. И еще она поняла, что весь его выдуманный или невыдуманный рассказ о старшине эскадрильи предназначался главным образом для того, чтобы отвлечь летчиков от мрачных, тяжелых мыслей, выпустить их души на волю, где нет пулеметных трасс, пикирующих «мессершмиттов», взрывов бомб, осколки которых отнимают у людей жизнь. «Наверное, — подумала Полинка, — еще тогда, когда он рассказывал эту историю, у него уже болело сердце, уже тогда он чувствовал, как ему плохо, но продолжал, облегчая боль другим…» И еще Полинка подумала: «Господи, продли жизнь этому хорошему человеку, он не должен умереть, потому что без таких людей жить будет хуже…»
Он умер утром.
Полинка мокрой тряпкой вытирала подоконники и тумбочки, меняла воду в кувшинах, в которых стояли принесенные пионерами цветы и между делом слушала, как штурман Василий Гурин тихо переговаривался с раненным в голову летчиком. Летчик говорил:
— С каждым днем истребителей «Ла-5» становится все больше. Чудо, а не машина. Поначалу у нас что было? В основном — «чайки» да «ишачки». Фрицы, конечно, имели полное преимущество. Для них подраться с нашими истребителями было одно удовольствие. Ну, бывало, их тоже вгоняли в землю. Да уж слишком редко. Они и обнаглели до предела. А теперь…
— Но господство-то в воздухе пока у них, — отвечал штурман. — Нам даже днем иногда приходилось летать без прикрытия. Вот и в тот день, когда они срубили мою машину и добивали меня на парашюте…
— Звери, — сказал летчик. — Типичные волки. — Помолчал с минуту и спросил: — Ты как, Василий? Чего-то побледнел. Неплохо тебе? Может, врача? Нянечка! — позвал он Полинку.
А Полинка и сама уже бросила свои тряпки и, встревоженная, подошла к койке штурмана. Он и вправду был необычно бледен и, как давеча, держал правую руку с левой стороны груди. И читались в его лице такая мука, такое безмерное страдание, будто распинали человека на кресте, вбивая в руки и в ноги ржавые гвозди. Вот такое же лицо когда-то видела Полинка в церкви — распятый Христос. Ей стало страшно. Ей хотелось склониться над штурманом, легонько прижаться своим лицом к его лицу, вобрать в себя хотя бы какую-то частичку его страданий.
Она увидела, как он попытался ей улыбнуться, попытался что-то ей сказать, но не смог сделать ни того, ни другого: по лицу его пробежала болезненная судорога, и — то ли ей это показалось, то ли так оно и было — в глазах Василия Турина появились слезы.
Это уже потом она подумала, что в своих скупых слезах штурман словно бы говорил, как ему не хочется умирать. А тогда — она метнулась к двери, выскочила в коридор и, забыв обо всем на свете, во весь голос закричала:
— Доктор! Доктор!
Но никто уже Василию Турину помочь не мог.
Марфа Ивановна слушала Полинку, и у нее тоже все время в глазах стояли слезы, а когда Полинка кончила рассказывать, Марфа Ивановна посмотрела в угол, где у нее висели иконы, широко перекрестилась и проговорила:
— Упокой, Господи, душу его…
Больше всего она сейчас боялась за Полинку: не дай Бог на нее опять «накатится», опять схватит ее сатанинская, как про себя говорила Марфа Ивановна, сила, и начнет тогда Полинка ночами просиживать у окна, глядя в беспросветную темень и все ждать и ждать своего Феденьку.
Но, кажется, на этот раз пронесло, хотя Полинка, чуть заговорившись, и вспомнила про холодный туман, который виделся ей каждый раз перед тем, как подступала к ней эта самая «сатанинская сила».
А потом пришла Вероника. Уже три дня, как она ушла из госпиталя, заявив, что отправляется на фронт. Полинка даже представить себе не могла, как она останется без Вероники, к которой очень привязалась. И сама дважды ходила в военкомат, упрашивая, чтобы и ее направили вместе с Вероникой в действующую армию, но, когда она проходила медицинскую комиссию, ей там в мягкой форме сказали, что здоровье у нее не совсем хорошее, да и здесь, в Тайжинском госпитале, надо же кому-то работать! Пусть Полина Ивлева считает, что она и так на фронте.
Вероника сказала:
— Завтра уезжаем. Весь наш курс медсестер — двадцать семь человек. Если б ты знала, Полинка, как я рада! Да ты не хмурься, обещаю тебе писать. Ну, не каждую неделю, но раз-два в месяц — обязательно.
Марфа Ивановна тут же принесла из своего тайничка бутылку вишневой наливки, несколько штук шанежек, поставила все это на стол, сказала:
— Значит, по-русскому обычаю, сделаем проводы. Так, дочки мои дорогие? И штоб все там у тебя, Вероника, хорошо было. И штоб вернулась ты сюда невридима и здоровьем не пошатнувшись, вот така ж, как сейчас.
— Спасибо, Марфа Ивановна, — сказала Вероника. — Постараюсь.
Они засиделись далеко за полночь, что-то вспоминая, о чем-то мечтая, что-то загадывая. Вероника как никогда была оживлена, смеялась, сидя рядом с Полинкой, то и дело обнимая ее и часто повторяя:
— Ты мне будто сестра, Полинка. Ты мне будто родная сестра. Я все время буду о тебе думать. — Заглядывала ей в глаза и спрашивала: — А ты? Ты будешь обо мне думать? Ты ни за что на меня не обижаешься? Ты уж прости меня, сестренка… Прости, ладно?